Помню, как во время работы на слюде одна молоденькая блатная рассказывала эпическим тоном: «Я была тогда девушкой. С мужиками не жила, только с бабами».

Однако и среди них, совсем пропащих, можно было встретить большую самоотверженность, связанную с этой дружбой. Чтобы избежать этапа, не допустить вечно грозящей в лагере разлуки, они были способны сделать себе «мастырку» — искусственную болячку, рану. Помню смешную маленькую блатную Зайцеву, избежавшую этапа с помощью грифеля от химического карандаша, и победоносно ходившую по зоне с фиолетовыми глазами. А одна женщина умерла, впустив себе мыло в вену.

В интеллигентной среде всё было скрыто, завуалировано, двусмысленно. Довольно редко открыто признавались в пороке, но и это бывало. Мне говорила Тамара, дочь русских эмигрантов, влюблённая в красивую эстонку Ванду: «Я была два раза замужем, но только от Ванды хотела бы иметь ребёнка». Тамара страшно ревновала свою красотку к известной разлучнице, чешской еврейке Елене. Именно этим Елена была знаменита на трассе. Из обольщённых ею помню художницу-литовку, хрупкую блондинку, которая обменивалась с Еленой любовными письмами с рисунками. Рисунки изображали две парящие в воздухе женские фигуры, обвитые чёрной змеёй. Письма эти Елена показывала с гордостью, наверное не мне одной.

И вот Ванду отправляют вместе с нами и с Еленой на этап. Бедная Тамара, вцепившись в решётку, отделяющую этапников от других заключённых, смотрит, как Ванда любезничает с Еленой. Потом Ванда с Еленой уехали дальше, а мы через несколько месяцев вернулись на 20-ю. Тамара жадно расспрашивала меня о Ванде. Я сказала, что Ванда подала просьбу о помиловании. Тамара была в отчаянии — и от ревности, и от того, что Ванда сделала такой политически компрометирующий шаг. «Как я покажу её своим родителям, если она так низко пала?» Тамара была когда-то честной журналисткой, убеждения её остались бескомпромиссны, но душу пожрала страсть к этой девице.

Не одна Тамара мне исповедалась. Почему? Может быть потому, что я никого не осуждала. Не знаю, есть ли благо в таком понимании, но я в лагере поняла, что от добродетели до греха — только шаг, и грани порой размыты. Я не только не могла бросить камня в несчастных, обездоленных женщин, но осмеливалась считать эту убогую страсть любовью.

Немка Урсула была на год старше меня. Выросла при Гитлере, так же естественно была в гитлер- югенд, как я в пионерах. Рассказывала, как это было интересно. Награждалась даже медалью за мужество, проявленное при тушении пожара.

Она говорила, что её отец, начальник полиции в городке под Берлином, всю войну прятал у себя в доме еврейскую семью, рассказывала содержание трогательных послевоенных фильмов, где героинями были прелестные еврейки, их спасали благородные немцы; учила меня легкомысленным немецким песням и заливалась слезами, вспоминая своего жениха. Высокого роста, растолстевшая, с милым лицом и ярко- синими глазами, она была добродушной, весёлой и наверное совсем пустой. Не то, что о Гейне, она о Шекспире ничего не слышала.

Лена забила тревогу. Вера меня призвала и потребовала прекратить эту сомнительную дружбу, угрожая, в противном случае, поссориться со мной навсегда. Услышав о такой угрозе, Урсула с горечью согласилась, что это справедливо, и призналась, что всё, что о ней говорят — правда. Я всё-таки попыталась какое-то время противиться общественному мнению, но Вера добилась, чтобы меня перевели в другую бригаду, а вскоре Урсулу, вместе со всеми иностранками, куда-то отправили, как оказалось, на свободу.

Перед этим им выдали одинаковые синие сатиновые платья с цветочками и жёлтыми воротниками и новые, по ноге, ботинки. На прощанье она написала мне трогательные немецкие стихи. Набравшись блатного фольклора, она, помню, повторяла: «Я девшёнка совсем молодая, а душе моей — тисяша лет». Надеюсь, всё у неё в порядке. Расставаясь, я выразила надежду, что получу от неё когда-нибудь фотографию, где она будет изображена в подвенечном платье, похудевшая, вместе со своим Гюнтером и кучей детей. Она, смеясь, возразила, что дети и подвенечное платье — это неприличное сочетание. Больше я о ней ничего не слышала.

У каждого из нас к нарам была прибита бирка с указанием номера, фамилии, имени, статей Уголовного кодекса, срока и даты конца срока. Я оторвала бирку Урсулы и долго её хранила. Пыталась сочинить стихи, в которых были строчки:

Между мной и тобой стало чёрной стеной Безнадёжное слово: порок.

Рифмой должно было быть: «километры дорог», но ничего не получалось. И довольно скоро я поняла, что эта история закончилась для меня самым благополучным образом.

23-я колонна

Зимой 1954 года нас привезли на 23-ю колонну. Там я пробыла с перерывами два года. Зимой мы работали на слюде, а летом и осенью нас возили то на какое-нибудь предприятие, временно нуждавшееся в рабочей силе, то на сельхоз. На сельхозе лучше кормили, но работа была довольно тяжёлой. И что удивительно: ведь нас, заключённых, всегда было много, однако, копать картошку, например, нас привозили из года в год слишком поздно, когда уже выпадал снег. Добывать её из-под снега было очень трудно, много её так и осталось в земле. Собранная в бурты, она долго лежала в поле, мёрзла и гнила, и опять покрывалась снегом. Постепенно мы привыкали относиться к этому с безразличием рабов, но поначалу было жаль.

Вспоминаю жизнь в 1954 году на Тарее, летней командировке, куда нас привезли строить школу. Удивительная получилась школа — и кто её так спланировал, что все окна выходили на север, и даже днём там было темно. Нас поселили в железнодорожных вагонах и водили каждый день за несколько километров на строительство. Я была на подсобных работах — таскала с напарницей на носилках камни для фундамента, разводила цементный раствор, потом шпаклевала стены. Шло так — день тяжело, назавтра полегче. После переполненных бараков жить в вагонах было приятно. Мы поселились втроём — Вера, молодая финка Хельми и я. За что сидела Хельми, я не помню. На 23-й была ещё одна финка из Ленинграда, Ольга Эльви, с печальной и романтичной судьбой. Во время войны она оказалась в Финляндии, где встретилась после войны с советским морским офицером. Они решили пожениться, но начальство не позволило ему заключить этот компрометирующий брак. Он поехал хлопотать о разрешении и вскоре вызвал её с матерью в Ленинград. Когда они приехали, то оказалось, что моряк женился на другой, а Ольгу вскоре арестовали.

С Тареи был дальний этап, мы должны были в него попасть, но в последний момент нас оставили. Этап, оказывается, ехал в Потьму, где была моя мать.

Вернувшись на 23-ю, мы с Верой расстались. Она уехала в Мариинские лагеря, и мы встретились только на воле. 5 сентября 1973 года она проводила нас в Шереметевский аэропорт, и с той, всем известной галереи, я увидела её в последний раз[71].

* * *

Большинство лагерного населения были западные украинки, в основном, крестьянки. У некоторых были родственники «у лiсi» — в лесу, в партизанах — другие сидели за то, что хоть раз накормили пришедших в деревню партизан. Иногда под видом бандеровцев приходили сотрудники МГБ и требовали их накормить, а потом всю семью забирала. Эта, на первый взгляд, серая лагерная масса оставила по себе ярчайшее воспоминание. По всем лагерям звенели их песни. Пели в бараках, пели на работе — если это была такая работа, как слюдяное производство — пели хором, на несколько голосов. Эпические песни о казацкой славе, тоскливые — о неволе, о покинутой семье, и бандеровские — всегда трагические, о гибели в неравной борьбе.

На Рождество 1954 года начальство не препятствовало традиционным представлениям. Ходили по баракам ряженые, разыгрывали историю рождения Христа. Гонений на песню я не видела никогда. Начальство, как видно, предпочитало не замечать. За бандеровские песни на воле давали по 25 лет сроку,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату