скажет эта женщина-мать и кем я окажусь перед ней?.. Согласитесь, старший лейтенант. Пока дезертирство Шилова не доказано, боюсь, как бы эта опасная возня вокруг прокурорской визы не обернулась против вас… Вот вы возмущаетесь, что нельзя применить уголовного кодекса к дезертиру по чисто формальной причине. Сочувствую вам. Но беда в том, что по этой самой причине его успешно применяют к совершенно безвинным людям, и вы не составите исключения. Надеюсь, это между нами… Так что пожалейте себя… И пусть Шилов, пользуясь ротозейством нашего жреца Фемиды, прикрывается до поры до времени нравственным щитом общества. Надолго ли Шилова хватит?
Выслушав начальника училища и не получив от него ожидаемой поддержки старший лейтенант Невзоров упрекнул себя, что напрасно пришел к этому человеку за помощью, что сам факт поиска 'сильной руки' нельзя оправдать никакими кодексами. Надо действовать самостоятельно. 'Ведь он мне угрожает прокурорской расправой, — подумал старший лейтенант, заправляя под рукав гимнастерки свою папку. — И не только расправой — подбивает отказаться от преследования Шилова. Ну нет, добрый папаша. На это я не пойду'. — Невзоров поднялся с дивана.
— Благодарю, товарищ полковник, за откровенность, — сказал он и, откланявшись, направился в военный городок Михаило-Архангельского монастыря, где в предварительном заключении содержался Ершов.
Комната для допроса, отведенная старшему лейтенанту, находилась в восточном крыле бывшей монастырской гостиницы, рядом с караульным помещением обслуживающего персонала гарнизонной гауптвахты.
Сквозь стекла обветшалой рамы, защищенной снаружи железной решеткой струился слабый свет, выхватывавший из полумрака напоказ вошедшему скромную меблировку — письменный стол с двумя облысевшими табуретками и пустой сейф с открытой дверцей и ключом в скважине.
В комнате пахло нежилым помещением. Широкие половицы, давно не видавшие краски, скрипели под ногами и покачивались, как на рессорах. В сыром углу комнаты стена покрылась плесенью.
Невзоров прошел к столу, отодвинул пресс-папье, чернильный прибор, открыл папку и углубился в материал дознания.
Неудачи дня испортили ему и без того незавидное настроение, ни прокурор, ни начальник училища не поддержали его стремлений наказать убийцу. Допрос Ершова тоже не сулил прямых улик против Шилова. Единственное, во что еще верилось, — это случайные факты, которые могут всплыть при допросе и стать косвенным доказательством способности Шилова к убийству, а следовательно, и к дезертирству. Невзоров, в нарушение указаний прокурора, решил использовать оставшиеся четыре дня, отведенные для следствия, с этой целью. А пока в его активе нет ни одного прямого доказательства, и он пожалел, что не оформил протокола допроса вахтерши. Это был бы первый прямой конек в папке, хотя и в виде свидетельского показания. А то ведь — ничего. Пусто.
Показания Ершова привлекали старшего лейтенанта еще одной стороной, может быть, более значительной, чем случайные факты даже с составом преступления. Это семья Шилова… Ершов знал ее, как свою собственную, потому что Ершов и Шилов — соседи и друзья детства.
Размышляя о дезертирстве, Невзоров понимал, что редкий человек отважится на такой шаг. Может, из тысячи один — не больше. И тот не рождается дезертиром — становится им в силу порочного воспитания и в первую голову — семейного, где складывается личность будущего солдата… дезертирская семья — больная семья и не походит на здоровую. В ней нет искренности, доверия, уважения между братьями и сестрами, родителями и детьми. Есть ложь, жестокость, зависть, самолюбование, ябеда. И если такая семья выпестовала себялюбца-негодяя, перед ячеством которого меркнет святое, нельзя ждать от него защитника Родины. Он продаст ее при первой же опасности и продаст не за Иудины сребреники, а намного дешевле — взамен на выхоленную шкуру, которая ничего не стоит…
Окликнув часового, Невзоров попросил привести сержанта Ершова и, придвинув папку, занял свое место за письменным столом. Часовой доложил о прибытии арестованного и получил разрешение уйти.
Арестованный кивком головы поприветствовал следователя и остановился посредине комнаты несколько смущенный. Он не таким представлялся старшему лейтенанту. По крайней мере в воображении Невзорова он рисовался фигурой заметной, рослой и непременно задумчивой и мрачной. На самом же деле Ершов был ниже среднего роста, коренастый, как дубок, с веснушчатым лицом и аккуратно подстриженными волосами цвета свежего разреза чистой меди. Новенькая гимнастерка без ремня, с белым подворотничком, казалось, тосковала по погонам, снятым еще в кабинете начальника училища. Прозрачные голубые глаза так и светились добротой, которая покоряла людей даже с черствой душой и трудным характером.
Старший лейтенант долго изучал внешность Ершова, словно перед ним был портрет, написанный талантливым художником, и не находил слов для разговора. Наконец, чтобы не испугать подследственного и сохранить непринужденные отношения, спросил как-то незаметно вскользь:
— Ваша фамилия, конечно, Ершов?
— Так точно, Ершов.
— Садитесь, пожалуйста, и чувствуйте себя свободно.
Ершов подошел к столу и присел на табуретку против следователя.
— Уточните ваши имя и отчество.
— Александр Власович.
'О-о, да он мне тезка!' — приятно улыбнулся Невзоров, поправив под собой стул:
— Вы не против, если я буду называть вас — Саша?
— Что вы, товарищ старший лейтенант, — повеселел Ершов. — Называйте так как вам удобнее называть.
— Так вот, Саша, — как бы извиняясь, продолжал Невзоров, — у меня не внесен в протокол ваш год рождения.
— 1922-й.
— Спасибо, — записал Невзоров. — Вы, оказывается, моложе меня на четыре года… А теперь подумайте, Саша, и скажите, что у вас произошло двенадцатого июля ночью на тактических занятиях?
В течение двух-трех минут Ершов повторил то, что записано с его слов в протоколе дознания, и замолчал, бесхитростно поглядывая на следователя.
— А вы убеждены, Саша, что Шилов утонул?
— Куда ж он мог еще деваться?
— Убил старика Евсея, а сам дезертировал…
Ершов побледнел и, сжимаясь, как от холода, тихо сказал:
— Не знаю.
— Как? — поднял брови следователь. — В вашем рапорте написано, что вы одногодки, соседи, вместе росли, учились, воевали… Вам надо лучше знать Шилова. Как-никак — друг детства…
Ершов растерялся. Губы его задрожали, на лбу появились мелкие бусинки пота, и весь-то он переменился в лице, будто его самого обвинили в дезертирстве и в убийстве старика Евсея. Невзоров в душе выругал себя, что поспешил с обвинениями Шилова и этим в самом начале ошарашил подследственного от которого теперь трудно ожидать правдивых показаний. Надо его успокоить.
— Тогда, — чувствуя перед Ершовым вину, сказал старший лейтенант, — подумайте, Саша, о детстве, юности, как вы с Шиловым воевали на фронте, в партизанском отряде, как оказались в училище… А после выходного, с утра, приступим к делу.
— Хорошо. Я подумаю.
Всю ночь Ершов не спал. Даже не ложился. Ходил из угла в угол по скрипучим половицам изолятора, как заведенный, и все думал, думал, думал. В голове была такая путаница мыслей, что он не знал, за что прежде всего приняться, чтобы на допрос явиться подготовленным. Мысли роились в нем, как пчелы вокруг матки в летний солнечный день над лесной полянкой, и в этом роении слышались человеческие голоса. 'Не дури, Саша. В обиду не дадим!' — ободряюще звучал голос лейтенанта Малинова, и, как волчок, вертелись в голове другие слова — слова начальника училища: 'Вас будет судить трибунал! Ведь Шилов-то утонул'.. И вот невзоровское обвинение… Оно отозвалось в теле Ершова тупой ноющей болью, к которой примешалась острая сердечная боль за судьбу товарища: 'Вы убеждены Саша, что Шилов утонул?' — 'Куда он мог еще