выманить деньги.
— Но меня не проведешь! Я сразу поняла: что-то здесь не так, — тараторила Канаэ, горделиво вздернув носик. — У труса все на лице написано. А у него было такое лицо, такое лицо, словно ему предстоит бежать сотню миль в ботинках, надетых не на ту ногу. Я сразу смекнула: дело нечисто. Не дала ему ни гроша — и
Наговорившись всласть, но не обмолвившись ни словом о Кацуко, Канаэ оставила деньги и удалилась.
Кацуко вернулась домой спустя три месяца. И сразу принялась за работу, словно ничего не произошло. С теткой она вела себя как обычно — не поблагодарила ее и не извинилась. И даже не поинтересовалась, куда девался Кета. Соседские дети, получив строгий наказ от родителей, пере стали обзывать Кацуко уродиной и испуганно сторонились, когда она проходила по улице.
Кацуко так никому и не рассказала о том, кто надругался над ней и почему она пырнула ножом О-Кабэ. Похоже, девочка кое в чем все же призналась полицейскому инспектору, но, сохраняя служебную тайну, он ни с кем этим не поделился, и дело, как говорится, кануло в мрак неизвестности.
С той поры, как исчез Кета, отпала нужда покупать сакэ в лавке Исэмаса. А за соевым соусом и мисо Кацуко ходила в другую лавку, где они стоили дешевле.
О-Кабэ поправился и вышел из больницы, но О-Танэ сочла за лучшее не сообщать об этом Кацуко. Сама же девочка делала вид, будто разговоры об О-Кабэ ее вовсе не интересуют.
Но однажды, когда Кацуко возвращалась с покупками домой, О-Кабэ окликнул ее. На нем были шерстяные брюки и свитер, поверх — передник с изображением рекламы сакэ, на ногах — короткие резиновые сапоги.
— Здравствуй, Кацуко, — приветливо сказал он, остановив велосипед и опуская одну ногу на землю. — Почему не заходишь в нашу лавку?.. Извини, забыл, ведь дяди твоего теперь нет...
Кацуко спокойно взглянула на него, медленно опустила глаза и едва слышно прошептала:
— Простите меня.
Она сказала это так тихо, что О-Кабэ с трудом расслы шал.
— Никак не пойму, почему ты это сделала, — заговорил он, в упор глядя на Кацуко.
Кацуко подняла на него глаза и снова потупилась.
— Хотела умереть, — ответила она.
— Хотела умереть? Ты?.. Кацуко кивнула.
— Что-то не пойму, — удивился О-Кабэ. — Умереть хотела ты, а убить пыталась меня...
— Трудно объяснить, — сказала она после некоторого раздумья. — Сейчас мне и самой это непонятно. Когда я решила умереть, мне вдруг стало страшно, очень страшно оттого, что ты меня забудешь. Забудешь, как только я умру...
— Так вот оно что... — с расстановкой произнес О-Кабэ. И неожиданно предложил: — Пойдем, я тебя пирожками угощу.
— Я не хочу есть, — сказала Кацуко.
— Ну, тогда до встречи. — О-Кабэ широко улыбнулся. — Знаешь, я начал кататься на коньках. Не на роликовых, а на настоящих. Когда научусь, приходи поглядеть.
Кацуко молчала. О-Кабэ вскочил на велосипед, махнул рукой и заработал педалями. Глядя ему вслед, Кацуко прошептала:
— Прости меня, О-Кабэ...
Засохшее дерево
Хэй жил один в лачуге, которую сам и построил. Вкопал в землю четыре столба, обшил их старыми досками, крышу покрыл подобранными на свалке листами ржавого железа, навесил дверь — такую низкую, что пройти в нее можно было, лишь основательно согнувшись; с южной стороны прорубил квадратное оконце и вставил в него матовое, едва пропускавшее дневной свет стекло.
Люди, населявшие эту улицу, всегда старались как-то скрасить убожество своих жилищ: вешали на стены пучки-папоротника, выращивали в горшках вьюнок, сажали цветы на клочке земли перед домом, полировали до блеска опорные столбы и пороги своих ветхих домишек, без устали драили панели, двери и находили во всем этом маленькие радости и отдохновение.
Ни о чем таком Хэй не помышлял. Его лачуга стояла на отшибе, посреди унылого пустыря, заваленного обломками черепицы, битой посуды и шлаком, сквозь которые едва пробивалась трава. От дверей лачуги через пустырь шла чуть заметная тропинка, протоптанная Хэем, а перед окном торчало из земли высохшее одинокое деревце высотой не более метра. По всей видимости, высохло оно много лет назад, и теперь уже невозможно было определить, какой оно породы.
Хэй ни с кем не общался, ни с кем, за редким исключением, не здоровался сам и не отвечал на приветствия. Никто не знал ни его настоящего имени, ни возраста. На вид ему можно было дать лет пятьдесят-шестьдесят, но иногда он казался изможденным до предела, немощным семидесятилетним старцем. Он был невысок ростом, худощав, но мускулист, его загорелая кожа еще не потеряла упругости, не стала старчески дряблой. В общем это был здоровый человек, а его лицо, тонко очерченное, с густыми бровями, было не лишено благородства.
— Должно быть, в молодости был мужчина что надо, — судачили хозяйки у колодца. — Да он вроде бы и сейчас ничего. Говорят, недавно к нему ночью пробиралась одна какая-то.
— Кто же это на него польстился?
— Кто ходил, тот знает. Нечего совать нос в чужие дела.
Трудно сказать, знал ли Хэй о пересудах здешних сплетниц, — во всяком случае, он молчал и не обнаруживал намерений изменить свое холостяцкое положение.
Хэй занимался изготовлением тряпичных ковриков. Он покупал у старьевщиков ветошь, вываривал ее в котле на печке, которую сложил из кирпичей на пустыре, потом сушил на солнце. Высохшие тряпки он разрезал на ленты сантиметра в два шириной и плотно скручивал их. Ткацкий станок был у него чрезвычайно примитивный — по-видимому, хозяин сам его смастерил. Коврики получались незамысловатые — такие кладут под ноги после бани или подстилают под хибати, — но добротные, прочные, и покупателей у Хэя было хоть отбавляй.
Рано утром Хэй шел к колодцу, прихватив с собой таз с полотенцем и старое ведро. Умывшись и наполнив ведро водой, он возвращался обратно. Снимал с полки ящик из-под мандаринов, доставал оттуда рис и ячмень, отсыпал сколько нужно в алюминиевую кастрюлю, снова отправлялся к колодцу, промывал рис и ячмень, возвращался к лачуге и ставил кастрюлю на огонь. Здешние жители большей частью занимались поденной работой, вставали рано и приходили к колодцу примерно в то же время, что и Хэй. Некоторые заговаривали с ним, но он, по своему обыкновению, отмалчивался. Как-то один вспыльчивый парень не на шутку разозлился: оглох ты, мол, что ли, отвечай, когда с тобой здороваются! И подступил к Хэю с кулаками, но, увидав застывшее, словно маска, лицо Хэя с неподвижными зрачками, крепко выругался и отошел.
— Ну и человек — аж дрожь пробирает, — рассказывал потом этот парень. — Глянул я на него — глаза мертвеца! Бьюсь об заклад: у него в жилах не кровь течет, а вода ледяная.
Ел Хэй день за днем одно и то же: рис, сваренный пополам с ячменем, мисо и соленья. Мисо он покупал в лавке, а соленья заготавливал сам.
Он постоянно находился в движении. Не работал, а именно совершал заученные движения — «действовал». Приносил здоровенный мешок с ветошью, вываливал ее на землю, сортировал, разжигал самодельную печь, кипятил тряпье в баке, подсыпая туда стиральный порошок, время от времени помешивая содержимое бака палкой. И все это молча, не глядя по сторонам, не развлекая себя какой-нибудь песенкой вполголоса. По мере необходимости приходило в движение его тело, руки, ноги — и только. Чувства и мысли, казалось, ни в чем не участвовали.
Женщины у колодца частенько толковали о Хэе.
— Коврики его покупатели прямо из рук рвут. Представляю, сколько он деньжищ накопил.
— И на что ему? Живет один, родных вроде бы нет. В могилу, что ли, унести собирается?
— Никаких развлечений себе не позволяет: в кино не ходит, приемник не купит даже. Может, тайком на девочек тратится?
— Ну и дурак. На нашей улице только свистни — любая и задаром придет...
Однажды перед лачугой Хэя появилась женщина лет пятидесяти с маленьким узелком в руках. Небольшого роста, стройная, белолицая, волосы черные, густые, на миниатюрном личике выделялись широкие черные брови и яркие полные губы.
Хэя не было дома, и женщина, видно, решила подождать его. Она обошла лачугу кругом, остановилась перед засохшим деревом, потрогала его ветки, потом присела на корточки, прислонилась спиной к дощатой стене дома и закрыла глаза.
Лачуга стояла на отшибе, и можно было не опасаться назойливых расспросов любопытных соседей. Мимо про трусила бродячая собака, посмотрела на женщину и, не приметив ничего для себя интересного, побежала дальше, не оглядываясь.
Спустя два часа появился Хэй. Женщина настолько задумалась, что не заметила его прихода. Услышав скрип открываемой двери, она быстро поднялась и замерла, задохнувшись от волнения. Ее красивое белое лицо стало краснеть, словно по нему провели смоченной в краске кистью. Рука, державшая узелок, напряглась.
Когда женщина открыла дверь в лачугу, Хэй стоял к ней спиной и снимал свое порядком поношенное пальто. Женщина затворила дверь и тихо сказала:
— Это я.
Хэй обернулся, волоча по полу наполовину снятое пальто. Женщина прижала узелок к груди, словно пытаясь этим жестом защитить себя, и поклонилась. Хэй пронзительно глянул на нее. Лицо женщины, только что казавшееся молодым и привлекательным, на глазах стало блекнуть и увядать.
Хэй молча отвернулся, снял пальто и выцветшую коричневую шапку и поднялся на дощатый настил чистой половины комнаты. Женщина медленно обвела взглядом «прихожую» с земляным полом: стол, под столом таз для умывания, жестяная коробка со стиральным порошком, несколько бутылей,