два ведра; у стены напротив — невысокий шкафчик, на верхней полке аккуратно расставлена посуда, коробочка с безопасной бритвой, мыльница, на нижней — три ящика из-под мандаринов и алюминиевая кастрюля.
Женщина положила свой узелок на край дощатого настила, вытащила из него шнурок, подвязала широкие рукава кимоно. Потом взяла пустое ведро и вышла за дверь. С того дня она стала жить в лачуге Хэя.
Хэй не разговаривал с ней и даже не глядел в ее сторону. Не то чтобы он игнорировал ее. Просто ее приход, ее присутствие в этом доме представлялись ему абсолютно нереальными. Женщина носила воду, готовила еду, занималась уборкой, стирала, ходила за продуктами. Хэй ел то, что она готовила, надевал выстиранную ею одежду, спал в постели, которую женщина стелила ему на ночь. Все это он проделывал так же неосознанно, как и все остальное, когда находился «в движении». Даже во время еды он не сознавал, что, мол, «я ем», — он просто совершал необходимые движения: брал пищу палочками для еды, отправлял ее в рот, жевал, проглатывал.
С приходом женщины заведенный Хэем порядок не изменился. Он, как и прежде, ходил к старьевщикам за ветошью, вываривал ее, сушил, разрезал на полосы и ткал коврики. Если женщина выражала желание помочь ему, он молча разрешал ей делать то, что она хочет. Вопреки всеобщему мнению, будто Хэй никого не допускает к станку — ведь коврики пользовались спросом именно благодаря его умению и тщательности работы, — он преспокойно предоставлял женщине, когда она того хотела, возможность ткать коврики, а сам занимался чем-нибудь другим.
Соткав несколько ковриков, Хэй отправлялся их продавать. Оставшись одна, женщина наводила порядок в лачуге, подметала у входа снаружи, подбирала с земли и относила на помойку обломки черепицы, осколки посуды, обрывки бумаги и прочий мусор.
После ужина Хэй, недолго передохнув, часов до десяти снова ткал коврики — не потому, что в этом была такая нужда, — наверное, он просто старался убить время.
Когда от слабого света свечи уставали и начинали слезиться глаза, он убирал свой станок и ложился спать. Женщина тихонько укладывалась рядом, накрывшись одним лишь тонким одеялом. Когда она гасила свечу, комнату окутывала кромешная тьма, если, конечно, ночь не была лунная. Хэй ворочался во сне, но почти никогда не храпел.
Женщина начинала тихо всхлипывать.
Ее рыдания напоминали шелест ветра в степи. Время от времени она шептала еле слышно — словно трава шелестела на ветру:
— В магазине все идет хорошо. Зять трудится, не жалея сил, — золотой человек! И ко мне хорошо относится. Когда о тебе заходит разговор, он всегда просит пригласить тебя в гости...
И, всхлипнув, продолжала:
— Что мне делать, скажи... Была я у родителей одна-единственная наследница, мне все позволялось. Бывало, поступала нехорошо, но даже не понимала, что так нельзя. И с тем человеком случилось так не потому, что он мне особенно понравился. Я даже толком не поняла, что именно от него родила ребенка. Поверь мне хоть бы в этом.
Хэй не шевелился.
— Что же мне делать? Вот уже двадцать пять лет, как ты ушел. Понимаю, тебе пришлось несладко, да ведь и мне было тяжело, невыносимо. Покойная матушка без конца твердила, что нет мне прощения. А когда она умерла, я сама корила себя, сама себя возненавидела.
Все эти фразы произносились уже десятки раз — всегда одинаково, в одном и том же порядке, словно заученный монолог: «тяжело», «невыносимо», «сама себя возненавидела», и смысл их стирался, оставался только шелест ничего не значащих слов.
— Даже с убийцы, — шептала женщина, — снимают вину после того, как он отбудет свой срок на каторге. Почему же ты не желаешь простить меня? Только скажи, и я сделаю все, что ты захочешь.
Хэй молчал, что бы ни говорила женщина. Он не слышал ее. Все равно как камень на дороге. Ветер его обдувает, но он к ветру никакого отношения не имеет.
Женщина пробыла в лачуге двенадцать дней, а на тринадцатый собралась уходить. Когда Хэй, продав очередную партию ковриков, вернулся домой, она сидела на краю дощатого настила, держа на коленях свой узелок.
Сгущались зимние сумерки. Хэй, как обычно, снял пальто, шапку и прошел мимо женщины на половину с дощатым полом.
Женщина, понурившись, глядела в землю. Ее лицо осунулось и побледнело, на сложенных на коленях руках заметнее обозначились морщины. За ее спиной слышались шаги Хэя. Может быть, она все еще надеялась, что Хэй что-нибудь скажет? Наконец женщина встала, пригладила рукой волосы, тихонько вздохнула.
— Значит, ничего не получится? — спросила она едва слышно. — Ты не хочешь меня простить?
Хэй опустился на земляной пол, открыл стоявшую на полке алюминиевую кастрюлю — она была пуста. Женщина ничего не сварила.
Увидев, что кастрюля пуста, Хэй полез в ящик за рисом и ячменем. Его нисколько не удивило, что женщина сегодня не приготовила еду. Привычными движениями он отмерил рис, ячмень, подхватил кастрюлю и вышел из лачуги.
Женщина сняла с колен узелок, устало поднялась и рассеянно обвела лачугу ничего не видящим взглядом.
Потом она нерешительно вышла и закрыла за собой дверь. Облака на небе были чуть подсвечены уже невидимым солнцем, и от этого окутавшая землю тьма казалась еще непрогляднее. Женщина обошла лачугу, остановилась у засохшего деревца перед окном, коснулась его рукой и прошептала:
— Да-да, это, наверное, была дикая маслина.
Она не имела в виду, что и засохшее дерево все же оставалось дикой маслиной. Нет. Голос ее прозвучал с такой безнадежностью, будто оно вовсе перестало быть деревом.
Она еще больше ссутулилась и пошла прочь.
Хэй поставил кастрюлю на печь и начал разжигать огонь. Узким столбом поднялась белая струйка дыма, и красные языки пламени стали лизать дно кастрюли. В его отблесках резко обозначился профиль Хэя. Его бесстрастное лицо было неподвижно, глаза с расширившимися зрачками невидящим взглядом глядели во тьму.
Ветер усилился, и печка слегка задымила. Кашляя от дыма, Хэй подбросил в огонь несколько поленьев.
Наивная жена
Току-сан женился.
Току-сан считал себя профессиональным игроком и с гордостью заявлял, что состоит в родстве с боссом известного игорного дома. Трудно сказать, насколько это отвечало истине, но то, что Току-сан был страстным любителем пари, — факт бесспорный.
Току-сан предлагал пари в любое время и в любом месте — был бы только партнер.
— Заключим пари, — уговаривает он очередную жертву. — Какой номер у следующего трамвая — четный или нечетный?
Или говорит:
— Давай пари на твои зубы: четное или нечетное у тебя число зубов? Можно по отдельности — в верхней и нижней челюстях, а можно вместе.
— Погоди, — останавливает он партнера. — Рот закрывать нельзя, иначе ты заранее сможешь кончиком языка сосчитать свои зубы. Ты рот открой и высунь язык — тогда будет без обмана.
Объектом пари для него могло служить все что угодно: количество годовых колец на срезе дерева, возраст идущего навстречу старика, число мешков с мандаринами в лавке, или спичек в спичечной коробке, или лепестков на цветке, или рисинок в миске — короче говоря, все, что не имеет заранее заданного числа. Току-сан почему-то утверждал, что ему тридцать два года, хотя на самом деле ему было не более двадцати восьми. Он был упитан, даже полноват для своих лет, летом и зимой носил одно и то же застиранное легкое кимоно, поверх которого надевал зимой дырявую кофту на вате. Кофта была женская и такая старая, что невозможно определить, какая она по расцветке. Когда Току-сан спрашивали, почему он носит женскую кофту, он на целый час заводил романтическую историю об одной женщине, которая со слезами на глазах умоляла принять от нее эту кофту. Если его перебивали, говоря, что уже слышали об этом, он немедленно начинал рассказывать другую историю о другой его возлюбленной, которая тоже уговаривала его принять от нее кофту. Его лицо иногда казалось продолговатым, иногда круглым, как шар. Брови почти незаметны, глаза узкие, губы толстые, угреватый нос — пористый, словно кожура мандарина. Ростом Току-сан был не более метра шестидесяти, хотя всем и каждому с гордостью заявлял, что в нем не меньше ста семидесяти сантиметров, и на людях он всегда тянулся вверх, насколько хватало сил.
Однажды к Току-сан зашел полицейский — выяснить кое-что о жившем по соседству Синго.
— Что вам от меня нужно? — увидав на пороге полицейского, дрожащим голосом спросил Току-сан, трясясь от страха. — Я никакого отношения к игрокам не имею.
— Вас лично это не касается, — листая блокнот и даже не глядя в сторону Току-сан, ответил полицейский. — Меня интересует Кобэ Синго. Вы знаете такого?
Поняв, что полицейский пришел не за ним, Току-сан успокоился, перестал трястись и даже повеселел. Тут-то и дала о себе знать его многолетняя привычка.
— Знаю я Кобэ или не знаю? — произнес Току-сан, лукаво поглядывая на полицейского. — Давайте пари.
Полицейский бросил на него недоуменный взгляд:
— Чего «давайте»?
— Пари, заключим пари! Что тут непонятного. Полицейский от удивления разинул рот.
— Господину полицейскому предоставляется преимущество сказать первому: знаю я Кобэ или не знаю? Я человек честный и заключаю пари без жульничества. Ну, идет?
Никто в точности не знает, как воспринял полицейский это предложение. Одни говорили, что он разозлился, другие — что расхохотался, третьи утверждали, будто он промолчал, сделав вид, что ничего не слышал.
И вот этот самый Току-сан