разинутыми по–голодному топками, из которых и до сих пор тянет каменным углем остро и едко. Собирались их было валить в литейные печи, да вот комитет большевистской партии решил поднять людей на ремонт. Оно и понятно — мало паровозов, а заводы не отстроены, чтобы выпускать их быстро да дешево. Подумал: может, уже нынешней зимой выйдут паровозы на большую дорогу, побежит за ними на стальной пристяжке черед вагонов, платформ, пульманов, цистерн. Зафукают они черным дымом, застучат колесами по рельсам — где будут в это время парни в армейских шинелях? — Ремонтировать паровозы собрались, — проговорил он, поднял голову и поразился даже. Только что разговаривали его соседи по столу с тихой матерной бранью, с «блатной музыкой», с плевками, с чавканьем, с пыхтеньем. А тут замолчали, глядели на Костю с тревогой, с ожиданьем, и казалось, что ждут они какого–то приказа от инспектора, вроде: «Идемте со мной…» И были в напряжении, даже клонились со стульев. Крикни кто– нибудь «шухер» — кинулись бы к дверям. Или же на него, на инспектора, с наганом, с ножами, которые, наверняка, в карманах. Поболтав ложкой, как ни в чем не бывало, как не заметив этой разительной перемены, случившейся непонятно по какой причине, он сказал снова: — Глядишь, ездить в поездах будем свободней. Купи билет и езжай, хоть в мягком, хоть в жестком. Хрусталь вздохнул, перекатил окурок из одного угла рта в другой, проговорил лениво: — Зачем нам мягкий. Мы привыкли в арестантских за казенный счет. Тут же встрепенулся незнакомый мужчина: — А ты хлебай похлебку, а то остынет. — Я и холодную люблю, — отозвался спокойно Костя, разглядывая теперь пристально рябое лицо с дикими глазами. — А вот ты кто такой, чтобы меня тыкать, я бы хотел знать? — Арестуй и узнаешь, — закричал незнакомец и выложил кулак с татуировкой, другой рукой зашарил в кармане. Что там у него? Нож? Наган? — Ну, ты, — подтолкнул вдруг Хрусталь своего соседа под бок локтем. — «На скрипке сыграть»* захотел?
Он улыбнулся миролюбиво, пояснил пренебрежительно: — Псих, что с него спрашивать. Ушков это. «Ксива»* у него дагестанская. Давай, Ушков, выкладывай свою «бирку».
К удивлению Кости, незнакомый вытянул из бокового кармана документ, кинул через стол, рядом с чашкой. Кажется, и верно, в порядке, дагестанская отметка. Может, украл где или же подделал… Он так же бросил его назад, вызвав на лице Хрусталя поощрительную усмешку. — Уточним как– нибудь… — Уточняй, — хмуро буркнул Ушков. Вскочила вдруг Лимончик, затягивая платок. — Погоди, Зинаида, — остановил ее Костя, снова откладывая ложку. Нет, придется ему хлебать холодную солянку. — Сколько раз тебя предупреждали, чтобы не появлялась на улицах с мужчинами? — Кормиться–то надо, — протянула плаксиво Лимончик, надула губу, точно капризный ребенок. — Почему сбежала из ремонтных? — Пыльно там. В носу все время щиплет. — Пыльно, а табак куришь. И папиросы, и махорку садишь вовсю. Лимончик рассмеялась, запустила руки в рукава. А Костя вот тут не выдержал наконец. Он заговорил, а голос срывался: — Вам Советская власть дала амнистию. Верно, безработица. Но сейчас посылают людей на расчистку путей, на выгрузку и погрузку, по пятьсот человек ежедневно. Постоять в очереди на бирже, и в кармане — трудовые деньги… — В домзаке я эти проповеди слыхал, — отозвался со смехом Хрусталь. — Теперь вот в трактире… — Что он к нам завалился, — закричал вдруг Ушков. — Шел бы своей дорогой. И на другом столе не растаял бы. Костя посмотрел на Лимончика, ожидая ответа. — Пусть меня назад отошлют, в Питер, к папе с мамой, — протянула она нараспев, покачалась, точно исполняла падеспань. Нагнулась через стол близко к лицу Кости, пахнуло резко табаком и духами, пивной горечью: — Я благородных кровей, может. Костя пообещал хмуро: — Попадешься еще раз — вышлем дальше. Лес валить будешь. — Я, может, замуж выйду за лекаря. Вот вам и лагеря, — засмеялась снова Лимончик, направляясь к двери из трактира. — А вот я так отработал уже досыта, — сказал Хрусталь. — В Ямбурге, на родине, у купца, у зеленщика. Корзины ему таскал на базар. И в Петрограде — печатником. У меня профессия такая — печатник. — Знаю я твое печатание, — ответил Костя. — Когда тебе было стоять за машиной, если имеешь восемь судимостей за грабежи, кражи, за побеги из «Крестов». Один с наружных работ, второй — из лазарета… — Пришла ксива? — Пришла, куда от нее денешься. — Как от пупка своего, — прибавил Хрусталь. Он снял руку со спинки стула, запустил в карман, вытянул бутылку, заткнутую куском хлеба. — Можешь шить нам дело, гражданин инспектор, а мы выпьем… Шесть гривен за перегонную бутылочку заплатил трудовых денег. — Другая статья тебе будет, Хрусталь… Сказав это, заметил, как помигал Хрусталь, как дернулся он невольно на стуле и тут же осклабился: — Статей много, целая книга. Подошел какой–то посетитель, увидев Хрусталя, шатнулся в сторону, а налетчик захохотал теперь с какой–то злостью. Налив самогон в стаканы, один поставил перед Ушковым, выкрикнул: — Пей, Ушков. И не морщи лоб, а то вытащит инспектор кабур. Он выпил, проследил, как бросил Ушков в рот содержимое стакана, проговорил: — Дружок мой, Ушков. Два года назад докатился я до Москвы из Питера. В «коробочке» и встретились. «По блоку»* вместе уходили, только я — в Питер на отсидку, а он сюда.
— О делах говорили? — спросил Костя. Хрусталь хмыкнул, пробормотал, качая головой: — Веселый ты человек, дядя–сыщик, а с виду не скажешь, всегда строгий, деловой и ходовый человек… Он отодвинул тарелку, поднялся, гремя стулом: — Подымай, Ушков, свой варзушник. — Уж помогать так помогать, Хрусталь, — быстро сказал Костя. — Кто–то на той неделе снял с женщины перстни да кольца, а из ушей — сережки. Перстни с бирюзовыми камнями, дорогие… Хрусталь застыл, неторопливо оглянулся, а глаза замигали, не остановишь — с чего бы это? Ушков тоже наклонил голову, точно ждал сигнала от своего дружка. — Один был в длинном пальто из парусины желтого цвета, а второй — в кожаной куртке да шлеме… — Так вот и ищи эту парусину. И Хрусталь пошел быстро между столами, отталкивая встречных плечом. За ним Ушков, пригибаясь, точно борец на ковре. В коротком пиджаке, в желтых лаковых сапогах, какие обычно носят «юрки» — ловкие и опытные воры–рецидивисты. Появился официант, собирая со стола тарелки, заговорил с каким–то возбуждением: — Присматривал я за столом, Константин Пантелеевич. Ну и в компанию сели вы. Ай–яй–яй… — Сидим, бывает, что поделаешь. Он оглядел шумящие столики, как поискал там кого–то, спросил тихо: — В кожаной фуражке был здесь вчера или сегодня? — Ходил Хрусталь в такой фуражке. — Это я знаю. Нет, не Хрусталь напал на человека в белых бурках. А вот почему он заморгал, как зашел разговор о серьгах и кольцах? С чего бы это?
17
В «дознанщицкой» тянуло угаром, как в давно заброшенной бане. Из дежурки доходил сквозь стены голос дежурного, повторяющего слова телефонограммы откуда–то. В коридоре негромко бурчал милиционер — ругал посетителя, прибредшего в розыск в такую рань. — Некогда им с тобой… Заняты… За окном накатывался метельный ветер, повизгивала плохо прикрытая форточка. Площадь льнула к окнам брезжущим светом фонарей, редкие прохожие казались странниками, уходящими за стены зданий, как в далекие, неведомые поля. Сидели в пальто, в шубах, не снимая шапок, для тепла нещадно дымя папиросами. Летучку сегодня вел Костя, по поручению Ярова, отбывшего вчера еще в уезд. Сбоку Федор Барабанов — с покрасневшим крючковатым носом, с плохо пробритыми щеками. Вчера он надумал отпроситься на день, а Яров не разрешил: и так агенты на счет. Вчера же, проходя по коридору, слышал Костя, как покрикивал в курилке Барабанов. Кому–то там (не голым же стенам) жаловался: — Хорошо им, кто рядом живет. И сыты, и в тепле. А я по трактирам больше столуюсь. Домой часто еду в «самоходе». А «самоход» — телячий вагон. Сорок человек положено и восемь лошадей. А набиваются все сто, да едешь чуть не час… Да еще от станции бежишь на другой конец поселка, Спать и некогда. А он не понимает. Митинговал, надо было понимать, Барабанов против Ярова. И до сегодняшнего утра в обиде на начальника, шмыгает носом, хмурится. На диване склонил голову на грудь Николин, дремал эти считанные минуты до начала «летучки». Островерхая шапка как рог. Возле стола на стуле нетерпеливо оглядывался Саша Карасев. Снежная пыль через форточку сыпалась ему на виски, а он словно не замечал. На краю стола лежал кольт. Чистил его Карасев только что и как будто позабыл. На стуле, прямо, сидел Рябинкин; руки не знали покоя: то гладили щеки, то теребили ушанку. Беспокоился Рябинкин за свое дело. Полгода он всего в розыске, не так уж и много за ним раскрытых дел. А последнее — кража денег у нэпманов из Балакова, торговцев русским маслом, — дается совсем нелегко. Второй месяц бьется парень, ищет следы. А нэпманы, хранившие эти деньги в душнике печи, теперь возмущаются, пишут письма, требуя отыскать деньги. У двери, на полу, присел Иван Грахов. Иван на масленицу сыграл свадьбу и как–то сразу изменился, потолстел, щеки раздулись, шея так и растягивает ворот рубахи. А жена, из деревенских, из семьи