должен знать убитого, которого, может, и посылал за ордерами, в кредитное товарищество… — Полагаешь, что «Хуторок»? — глянув на него, спросил Костя. Подсевкин развел руками: — Можно полагать. Не отсюда ли эти торговые операции… Не знаю только, как быть с трактирщиком. Брать его для допроса или же обождать? Костя поднялся из–за стола: — Идем, Сергей, к Канарину, там окончательно решим, что нам делать. Но я думаю: пока будем осторожными. Не надо шевелить трактирщика. Трактирщик не один, если он имеет отношение к ордерам на мануфактуру. — Есть и другая пока работа, — согласился Подсевкин. — Надо еще раз поговорить с прачкой. И держать под наблюдением трактир «Хуторок». — И Дужина еще, — вставил Костя. — Когда–то был связан с Сынком, — пояснил он Подсевкину. Дверь отворилась, осторожно вошел дежурный. Он козырнул инспектору: — Там женщина пришла. Ее квартирант, счетовод фабрики, куда–то пропал два дня назад. Костя торопливо поднялся, быстро спустился по лестнице вниз. Маленькая полнолицая женщина тревожно смотрела на него от входа в дежурку. Когда он, выслушав ее, сообщил ей приметы человека, убитого на Овражьей улице, она сказала сразу: — Он и есть мой квартирант Георгий Петрович Вощинин. А что с ним?

18

 Двор булочной Синягина ограждал высокий забор, сбитый из толстых, темных досок, для крепости в некоторых местах схваченных, как зубами, металлическими угольниками. Вместо ручки на двери покачивалось медное кольцо, с глубокими и острыми выбоинами. Может, ломился кто, в свое время, во двор, ошалело размахивая топором, тяпая вот по этому кольцу лезвием, слепо и часто. Толкнув калитку плечом, Костя вошел во двор, захламленный, с поднявшимся шумно вороньем над помойкой, с белизной белья, летающего над веревками. С другой стороны двор замыкал вытянутый на полквартала одноэтажный дом, похожий на каменную стену. Окна были узки и по большей части одеты в решетки, висели над самой землей; дверь единственного крыльца сорвана. Вход чернел глубокой темной ямой. Возле этой ямы–входа толклись жильцы — обсуждали что–то или ждали кого на этом холодном, пропахшем печной золой и помоями ветру. В глубине двора курилась дымком маленькая банька. Пройдя двор, перешагнув через разбросанные по земле березовые плахи, Костя остановился. В приоткрытую дверь была видна фигура девушки — в кофте красной и длинной черной помятой юбке, грубых ботинках. Она стояла возле плиты, мяла с усердием палкой в котле бурлящее весело белье. Катились к дверям клубы пара, смешанные с едким дровяным дымом. Сквозь щели плиты поблескивали огоньки, и по влажному полу мельтешили игривые розовые круги. Ноги девушки в серых штопаных чулках казались охваченными пламенем — вот–вот она услышит эту боль от жара огня, закричит, кинется навстречу инспектору. Костя вошел, стукнув кулаком по косяку, и девушка, услышав стук, оглянулась, но не сказала ни слова, хотя был виден испуг в черных глазах. Отступила в глубь баньки, держа палку в руке, как клинок. Невольно поддернула ворот кофты, точно подуло в нее стылым ветром улицы. — Инспектор Пахомов я, из губернского уголовного розыска, — сказал Костя, смахивая со скамьи пыльную пену, присаживаясь и разглядывая с любопытством прачку. — Тебя Полей зовут? Она кивнула, а он еще спросил, на этот раз не сдержав улыбки: — Чего пугливая? Девушка не ответила, но было видно, что успокоилась сразу, принялась снова с силой давить белье палкой, белье полезло из котла белой поросячьей спиной и даже по–поросячьи зачавкало, запохрюкивало, заплевало ей в лицо жгучими клубами пара. Она отворачивалась, морщила лоб, жмурила глаза, задыхаясь, отступала на миг и вновь подступала, налегая на палку. — Спросить я зашел, — проговорил он, не отрывая взгляда от ее лица, закрытого, точно фатой, пеленой пара. — Не видела убитого или налетчика вчера вечером? — Не видела… И что это вы ко мне пристаете? То один, то другой… Она отбросила палку, присела на корточки, потянула из невидимого зева под плитой железную кочергу с витками на конце. — Постой–ка… Он шагнул к ней, отобрал у нее из рук кочергу: — Поворошу за тебя, так и быть. — Это зачем же? Она уставилась на него удивленно, вдруг тихо прыснула, глаза так и сжались, заискрились. — Да чтобы приветливее была. Он откинул дверцу плиты, сунул кочергу в пламя. Плахи были толсты и больше дымили, чем горели. Он пошевелил их, и они обвалились вяло, пошипели с живой сердитостью, а пламя стало еще меньше, и вдруг кинулись клочья синего дыма. Глаза заело, защипало до слез. — Нет, так дело не пойдет. Топор есть? — Зачем еще? — Наколю потоньше. Ты бы еще целое дерево запихнула в топку. — Да и не надо, — засмеялась она. — Поеду сейчас полоскать на Волгу. Закрывать буду скоро. Что не сгорит, вытащу в снег. — Нет уж… Топить еще придется тебе… Он заметил топор в углу, поднял его, вышел во двор. Примостив одну плаху у порога, подтащил несколько других и принялся колоть с веселой яростью и с каким–то удалым размахом. Во двор в это время въехали сани, и возница, мужик в армяке, принялся стаскивать с саней деревянные ящики под тесто, лохани, железные решета. Из булочной вышла женщина, выплеснула воду из ведра возле забора, поленившись дойти до помойки. Сразу же за ней появилась другая, полная, в черном платке, в валенках. Она приблизилась к Косте, глядя на него с недоумением. — Это еще кто такой? — спросила наконец, закончив эти смотрины. Спрятала руки в карманы стеганки, как бы этим говоря: буду ждать, пока не ответишь на вопрос. — Дровокол, не видишь, — хмуро ответил он, подумав про себя: «Заметили уже, подан сигнал тревоги на всю булочную». — Что–то не видела таких дровоколов раньше. — Земляк Полин, помогаю ей. — Ну, помогай, — неожиданно и с поспешным радушием согласилась она и даже улыбнулась. Закричала так громко, что мужик, волочивший ящик в пекарню, уставился в их сторону. — Эй, Полька, как отполощешь, гладить будешь. Да еще решета не забудь прокипятить да почистить… Углей припаси… — Ладно, — послышалось из бани. Сама Поля не показалась, застеснялась, может. Набрав охапку дров, Костя внес их в баню, сложил аккуратно возле плиты. — Вот тебе на следующий раз. А ты, видно, много работаешь. И стираешь, и полощешь, и гладишь, да еще за пекарей решетами гремишь… А денег на одежду не наработала… — Наработаю еще, — сердито огрызнулась она, выжимая скатерть. Бросила ее в корзину, стала вытирать руки о ситцевый передник, глядя при этом, как аккуратно разбирает он разбросанные по полу щепки, поленья, складывая их в кучу возле входа в баню. — Кой–как все у тебя. Запнешься, нос разобьешь… — Да не успеваешь прибираться, — призналась она. — Все бегом… — В профсоюзе не состоишь? — На что он мне, профсоюз? — А следил бы, чтобы лишнего не перерабатывала на нэпмана… Оштрафовать надо бы твоего хозяина. Наверное, по двенадцати часов гнешь спину на него возле этого белья. Вот повидаю я инспектора труда. Поля помолчала, сняв с пояса передник, повесила его на гвоздь. Степенность и рассудительность пожилой женщины зазвучали в ее строгом голосе: — Не надо мне профсоюзов. Кормить кормит хозяин, койка есть под лестницей, денег немного дает. А ну–ка выгонит, куда я — искать работу по такому холоду. Лицо ее помрачнело. Нелюбезно глянув на него, присела, стала вытаскивать из печи головни на широкий совок. Выбежала на улицу, оставляя за собой синюю струйку дыма. Вернулась, сердито грохнула крышкой жаровни. — Сама–то откуда? Слышишь? — А зачем тебе знать? Он помотал головой: ну и девка, полынь–трава. Снова подсел на скамью. Бледный свет от оконца лег ему на колени серыми пятнами, точно это были мыльные хлопья. Он даже двинулся, чтобы сбросить с коленей эти мазки. — Хочу знать о тебе… — Ну, мало ли там еще выдумаете, — отрезала она, набирая в совок теперь углей, ссыпая их в жаровню. — Нет, постой, — уже сердито проговорил он. — Считай, что для милиции даешь ответ. Она как задумалась над этими словами и, выдвигая палкой скачущие игриво куски тлеющего синим пламенем дерева, сказала: — Из–под Самары я… А сюда приехала в позапрошлом году… Голод был у нас тогда большой, знаете, чай. Лебеду варили да ели, солому жевали даже, дуранда вместо пряника. Братик мой помер, а мы с мамкой незнамо как и выжили. Свету уже не видели от голода. Хорошо, сельсовет помог хлебом да картошкой. Через год и хлеб уродился, а мать заговаривать стала: едем прочь. Как опять недород да засуха, опять лебеду придется толочь в ступе… Поехали в Тверь, у матери там кто–то знакомый… Да не доехали… Она замолчала вдруг, лицо ее перекосилось, визгнула приглушенно — и он почему–то сразу увидел ее там, под Самарой, в деревне, — высыхающей от голода, умирающей тихо, может, вот в таких приглушенных рыданьях. Отвернулся, чтобы не видеть слез, заблестевших на ее щеках. — Ну ладно, — попросил виновато. — Не рассказывай тогда. Но она точно не расслышала, заговорила быстро и с какой–то успокоенностью в голосе: — Доехали до Рыбинска на пароходе. А там мать враз зачахла. Вдруг слабеть стала. Глядит, тревожная такая, а слов нет. Только губы шевелятся. Отнесли матросы на носилках ее в больницу. Идут, ругаются страх как, а я за ними плетусь и плачу. А мать всё тревожная такая, смотрит только и молчит, будто язык отнялся. Старушка шла какая–то, все спрашивала, что с ней. А к вечеру и не стало матери, одна я осталась. Сидела на ступеньках

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату