больницы, на реку смотрела, а не плакала. Лодки, пароходик такой веселый, а вода — желтая от солнца… Красиво так было… По воде листочки с дерева разные: и красные, и черные, и светлые — веночком у берега плавали… И больница там красивая, — добавила, глядя задумчиво в пол, — как храм в Самаре возле реки… Ой, что же это? — вдруг спохватилась она. — Закрывать надо заслонку… — Ну, дальше–то что было? — А что дальше… Милиционер пришел и увел меня. В приют увел. Айда–ка, говорит. А мать без меля уже схоронили. Не знаю и где… «Крест деревянный с номером, — невольно подумал он, — сколько таких крестов по голодбеженцам по берегам Волги осталось». Он даже закрыл глаза перед видениями совсем недавнего прошлого. Эти толпы людей, голодных, в лохмотьях, измученных странствиями по чужим краям, осаждающих столовки, где выдавали редкие и скудные обеды. Эти так называемые «дома–убежища», в которых были выломаны полы, выбиты стекла и где они лежали вповалку, где умирали и рожали, где спасали друг друга и где губили друг друга. Эти бредущие по поселкам, по деревням женщины и дети, с котомками, со свинцовыми ногами, со стеклянными, отчаявшимися глазами, под равнодушными к страданиям дождями, под ветрами, под снегом. И эти работники губэваков, тоже похожие на голодбеженцев измученными лицами, истерзанными нервами, кричавшие ему в лицо: «Лучше бы ты с хлебом к ним!.. С хлебом бы!» — Как в приюте жилось, Поля? Поля даже руками развела: — Да нешто не знаете, как в приютах живут? Матрацы — в дырах. Кормили одной вермишелью без масла, да шрапнелью, да баландой всякой. Да еще с больными поместили. Душища страшная была в комнате. Работать заставляли. Дрова носить да на огородах убираться. Сбежала. Милиционер тот же выловил меня на вокзале. Теперь привез сюда в детский дом, первый, знаете, чай. Но я и оттуда сбежала. Устроилась к конфетчику… — Это, наверно, на Февральской который? — Там, — охотно подтвердила она. — Морока была. Если ребенок не плачет, а спит, заворачивай конфеты в бумажки. Заплакал — к ребенку беги. Большая семья у конфетчика, и все только о конфетах, как бы побольше навертеть да побольше заработать. Стали было и меня посылать на базар. Надоело… — Опять сбежала? — Опять, — подтвердила она все так же весело и покосилась на корзину. — А пора мне, дяденька, и ехать. Не успею всего переделать, так, чего доброго, и не покормят… «Эх ты, — подумал он с огорчением, — вот уже для семнадцатилетней девчонки он дяденька. А ведь всего двадцать два с небольшим». — Ты зови меня Костей, — попросил он, попытавшись улыбнуться приятельски, и даже подмигнул ей. — Попроще все же. Она так и прыснула — и зарумянилась сразу, на щеке мелькнула и исчезла едва заметная ямочка: — Костя… Из милиции — и Костя… — Ну, Константином Пантелеевичем тогда… Потом куда пошла? Как к Синягину попала? — А встретила одну девчонку, в Рыбинске вместе в приюте жили. Говорит, пойдем в одно место. Весело будет. Пошла с ней. Думала, хоть покормят. Ливенка играла. Парень какой–то песни пел… Такой косоглазый, рыжий. «Жох», — догадался он сразу. — А тут вдруг милиция с обходом. В очках один от вас. Не похож на милиционера. Такой обходительный. «Саша Карасев. Конечно, Саша». — Ну, и привели в уголовный розыск… Протокол написал этот, в очках. По–доброму говорил со мной. Советовал учиться. «Саша Карасев, — подумал он. — Некому, кроме него, такие вещи говорить». — День в казематке просидела, а потом отправили меня поездом в колонию. Не одну меня, были еще мальчишки и девчонки. На берегу озера она, рядом с монастырем. Тоже не сладко было. Как–то воспитательница говорит: «Поди–ка в сторожку, Поля. Надо там прибрать, занавесочки повесить. Для сторожа». Ну, пошла я. Тут и монах какой–то появился. Перепугалась я да прочь. Ну, а воспитательница потом поедом стала меня есть. На самую грязную работу ставила. Как–то поехала я с возчиком воду черпать для огорода, он зазевался, а я в город, на поезд и сюда вот. Искать стала подругу ту, но не нашла. Нанялась в няньки к судье. Хороший был человек. И жена добрая. А ребенок — горластый страшно. Ну, прямо грач на дереве. День и ночь горланил, глотошный какой–то. И что мне втемяшилось в голову, сама не знаю, — только про карасин стала думать. Вот налью я в тебя карасину, и перестанешь кричать тогда. А бидон у дверей стоял. Раз это лезет в голову и еще раз — напугалась и ушла из дома. На биржу труда стала ходить. А там вот как–то один начальник заметил меня да послал в домработницы к булочнику. Дескать, понравишься — возьмет тебя в работницы… — Понравилась, значит? Поля кивнула головой с какой–то гордостью: — Значит, понравилась. Нравится мне здесь. Тепло, кормят. Хозяин обещал меня фицианткой сделать. Вот, говорит, открою еще приделок под кондитерскую, так и будешь подавать чай на подносе… В белом передничке накрахмаленном станешь разгуливать… Будто пава… Так и говорит, будто пава… — Боишься ты его, пава, — вставил насмешливо Костя. — Как же, фициантка… — передразнил он ее. — Вот и помалкиваешь. — Это с чего же боюсь я, — так и вскинулась девушка. — Он дядька не страшный. — Не страшный, а велел помалкивать, что видела. Ты и молчишь. Сказал он тебе, что не твое это дело, Аполлинария. Затаскают по судам… Так ведь было? Она нагнулась к корзине, поволокла ее было к порогу. Он перехватил ее руку, близко глядя в черные неласковые, пугливые опять глаза, тихо и внушительно проговорил: — Кланяться тебе ему не надо, Поля. Недолго им, нэпманам, осталось. Разгоним их. И бояться ему надо тебя. Потому что мы пролетариат, а наша власть пролетарская. Поняла? Значит, хозяин страны ты, а не Синягин. — Я — хозяин, — откинулась она вдруг, захохотала задорно, махнула рукой в него с недоверием и замолчала. — Видела я, как лежал тот дядька на снегу, — призналась нерешительно, все еще в душе колеблясь, наверное, признаваться или нет. — И еще видела одного. Он такой тонкий, лицо воротником прикрыто, шапка на голове. — А лица не запомнила? — Нет, не приметила… — Ты вот что, Поля, — может, увидишь его снова, скажи нам. Ну ко мне, значит, приходи. Где уголовный розыск, ты знаешь. А помогать милиции — это помогать нашей Советской Республике. Ты понимаешь это? Она все так же нерешительно кивнула головой, а он торопливо добавил: — Да и я рад буду тебя видеть… Что заставило сказать вот эти слова? Как будто кто за него проговорил их. Даже опустил голову, чтобы она не видела смущения на лице. А она изумилась, чуть не шепотом спросила: — Так уж и рад? — Конечно… Давай я тебе помогу поставить корзину. Он вытащил корзину на улицу, поставил на сани и пошел следом за ней, глядя, как остаются на снегу глубокие, поблескивающие сливочным маслом следы от железных полозьев. Возле ворот стоял грузчик, перетаскавший, как видно, все добро в пекарню, курил цигарку и пристально следил за их приближением. — Это кого же ты подцепила, девка? — закричал пьяным голосом. — Что это за детина? Она промолчала, а он с грустью подумал: жить в таком вот вертепе, возле этого дома, за которым недобрая слава. Оглядел ее — невысокая, в худеньком пальтеце, ботинки мужские, чулочки пробитые кой–где — нет времени, видно, даже заштопать, а ноги, поди–ка, леденеют там, на льду. И еще подумал: свернуть бы сейчас не к Волге — вот в этот переулок. Там несколько улиц, площадь, берег реки. И дом, где он живет, где в комнате хозяйничает вчера приехавшая на рождество в город мать. «Это Поля». «Кто это такая Поля?» «Сирота она. А еще — свидетель по делу об убийстве конторщика. Одеть бы ее потеплее, чтобы не мерзла там, на льду Волги…» — На работу бы тебе, на фабрику, — забрав у нее веревку, сказал он. Она, покорно выпустив руки, сунула их в карманы, пройдя несколько шагов, сказала грустно: — Кто меня возьмет… Не сумею я с машинами–то… Сколько повидал он таких девчонок, по сиротству попадавших в город. Что ждет ее впереди, в этом дворе, где пьяный грузчик, где дом, населенный социально опасным элементом? — Ты, смотри, держись, Поля, — попросил со строгостью отеческой, удивляя самого себя. — Покрепче стой на ногах. А на фабрику устрою я тебя. На табачную, говорят, скоро будут набирать вторую смену рабочих. Вот и замолвлю о тебе словечко. Есть там у меня знакомый, в уездной милиции служил раньше. Поможет непременно. В комсомол вступишь, заживешь по– пролетарски, по–хорошему. — Ладно, — ответила она, и в голосе ее он уловил искреннюю радость, и сам обрадовался, подмигнул ей, бойко хрустящей рядом по снегу башмаками. — Ну, а теперь пойду я по своим делам… Она перехватила веревку санок, потянула их к спуску. Шла, не оглядываясь, осторожно переступая сугробы и льдины, к Волге, где на берегу, у ледяных закраек, кланялись с богомольной истовостью студеной воде черные фигуры горожанок.

19

 Как возник тайный биржевой комитет? В двадцать третьем году, летом, на квартиру к Трубышеву пришли трое в низко надвинутых на глаза картузах. Предъявили ордер на обыск. Искали какое–то оружие. По сведениям милиции, дескать, здесь в переулке кто–то стреляет в граждан из винтовки или там из нагана. Ушли, забрав с собой семь с половиной аршин мануфактуры и около двухсот миллионов денег старыми знаками. Выяснилось, что были это налетчики. Вот тогда впервые познакомился Викентий Александрович Трубышев с инспектором Пахомовым. Высокий парень в простой косоворотке, застегнутой

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату