жидами-расистами или с передовыми лицами еврейской национальности, которые целуются с неграми?
Он сжался, словно от удара. Уолтер терпеть не мог прямоты, резких слов и ругательств. Он предпочитал наносить удары, не нарушая приличий. Это тоже искусство – вовремя намекнуть, что все его предают, не уточняя, кто именно эти «все». Или, выражаясь языком военных, прикинуться, что отступил с позиций и обратился в бегство с единственной целью – омрачить радость победителя, заставив его стрелять в спину безоружному противнику.
– А как же, – спокойно, с коварной уверенностью, – насчет твоей подружки – той девушки, что приезжала на озеро, когда ты первый раз была там с нами?
– Роды Уоткинс? – Про себя я отметила, что вопрос задан таким образом, словно мое положение с тех пор не изменилось. – А что насчет Роды? Во-первых, она была не моя подружка, а Мартина – очередная девчонка, с которой он спал.
– Ты делала вид, что она тебе нравится, – перебил он, шокированный моей грубостью.
– Она мне и нравилась.
– Ты относилась к ней с уважением?
– Она была очень неглупая. Образованная. Из хорошей семьи. Моей не чета. Вот на ком бы тебе следовало жениться. Она была бы лучшей женой, чем я. Ее мать – вполне респектабельная дама еврейской национальности, и отец тоже очень респектабельный. Такой большой черный респект…
– Хватит! – выкрикнул он.
Пробив эту ненавистную ледяную оболочку, я могла немного расслабиться и позволить себе что-то вроде раскаяния. Добровольная жертва воображаемой борьбы без противника.
– Прости, Уолтер. Я ударилась в мелодраму. Очень обидно, когда говоришь правду, а тебе не верят.
– Что ж, убедила, теперь я тебе верю. – Голос Уолтера звенит, как провода под напряжением.
– Может, и веришь, только боюсь, не тому, что есть на самом деле. Из того, что я сейчас говорила, еще вовсе не следует, что я именно так к этому отношусь.
– В самом деле? – Сдержанно, словно его это уже не касается.
– Да, Уолтер, в самом деле. Если я вижу на улице негра, я, представь себе, не думаю: Вон идет здоровый черный ниггер.
– А что ты думаешь?
– Как правило, ничего особенного. Просто вижу, что он черный.
– Тогда к чему было устраивать истерику? – Хладнокровная констатация моего безумия. – В конце концов, никто ведь не требует, чтобы ты не замечала очевидного.
– Видишь ли, все не так просто. – Почему я не могла уступить? – Например, если у человека светлые волосы, я ведь это тоже замечаю, но по-другому. Когда у Мартина с Родой разладилось, я думала: Вот ведь шлюха черная! Чего она воображает? Понимаешь? Я всегда помнила, что она черная. И в любой момент готова была поставить ей это в вину.
– Видимо, я был не прав, Руфь. Наверное, у тебя действительно к ним какое-то особое отношение, не как у других людей.
– Не знаю, Уолтер. Сомневаюсь, что это так уж нетипично. Тон притворно-небрежный. Мы поменялись ролями. Но спор – каковы бы ни были его истинные причины – такой же яростный, как прежде.
– Я всегда считал, что еврейский народ в силу своего исторического развития более восприимчив…
– О-о! – простонала я, не в силах терпеть его псевдоакадемический тон. – Большей частью как раз наоборот. Хотя посмотришь на девчонок – все мечтают заполучить дружка-негра. И я их даже где-то понимаю. В неграх в самом деле есть что-то такое… Я сама бегала на баскетбольные матчи в Сити поглазеть на них и думала, как они здорово смотрятся, как в них чувствуется мужчина.
Он был несколько шокирован, но промолчал.
– Все эти разговоры об их неотразимой сексуальности и врожденном чувстве ритма… Можно много чего наговорить, чтобы звучало научно и прилично, но все ведь сводится к одному: они меньше обременены интеллектом, чем все мы, остальные.
Уолтер, прищурившись, смотрел на воображаемую линию горизонта за моей спиной и делал вид, что обдумывает мои слова.
– Ты обобщаешь, – заявил он наконец.
Почему фразы, сказанные когда-то Хелен Штамм, не выходят у меня из головы? Когда на меня обрушивалась лавина ее бурного красноречия, я почти не воспринимала смысла отдельных предложений. Но потом, недели, месяцы, даже годы спустя, в самый неподходящий момент, когда мне лучше было бы закрыть глаза на самодовольную глупость Уолтера, обмануть себя, притвориться, будто не понимаю, что его слова – это мыльные пузыри без признака мысли, ведь мыслить он давно разучился, мне на память вдруг приходила какая-нибудь особенно ядовитая из ее по-мужски отточенных фраз, словно дождавшаяся своего часа и готовая поразить Уолтера куда больнее, чем я сама могла бы это сделать. Но именно поэтому я не могла воспользоваться этим оружием – это был бы запрещенный прием.
– Знаю, что обобщение, и даже не слишком удачное. – Предложение перемирия, возможно потому что вспомнила о Хелен или о скандале в связи с баскетбольным матчем и, конечно, о Дэвиде.
Уолтер не ответил. Не пожелал ни принять, ни отклонить протянутую руку.
– Почему ты так странно улыбаешься? – спросил он.
– Разве?
– Ты улыбаешься. – Капризным тоном.
– Наверное, вспомнила баскетбольный скандал с подкупом игроков в Сити-колледже. Мы тогда еще не были женаты. Помнишь?
– Очень смутно, – ответил Уолтер, который раньше восхищал меня тем, что помнил все до мелочей.
– Сначала арестовали троих ребят: двух евреев и одного цветного. А вообще-то в команде были четыре звезды, четвертый – тоже цветной. Помню, мы встретились с Теей в университете и она рассказала мне об этом. Это произошло месяца через два после… после того, как я ушла из дома. Так вот, родителей возмутило, что евреев арестовано в два раза больше, чем цветных. Подозревали, что дело нечисто. А ребята-евреи чуть не молились на этого Негра – с большой буквы – за то, что он спас их команду от полного позора. – Я опять улыбнулась. – Уж не знаю, что это – расизм? антисемитизм? – желать, чтобы кто-то другой оказался порядочным человеком.
Уолтер не видел в этой ситуации ничего забавного, но вежливо улыбнулся, поскольку мы вернулись к более цивилизованной манере общения.
– На следующей неделе был очередной матч и трое арестованных, конечно, не играли, но тот четвертый играл, и весь университет пришел болеть за него, а на следующей день его тоже забрали. Это стало последней каплей. Они ведь сделали из него черного Христа, а он оказался обыкновенным смертным, и для них это было хуже самого страшного предательства. У меня был порыв написать ему письмо и объяснить: неважно, какой у него цвет кожи, такое могло случиться с каждым, кто оказался бы на его месте, и у него не больше причин считать себя предателем своего народа, чем у любого еврея или любого другого члена команды.
– Может, и к лучшему, что ты этого не сделала, – задумчиво сказал Уолтер. – Он бы подумал, что ты одобряешь его поступок. Но ведь это не так?
Он ждал, что я солгу: конечно, это не так; попытаюсь, наконец, утаить от него свои самые заветные, самые пагубные мысли. Он расставил ловушку, чтобы заставить меня солгать, и я почти поддалась, но мне стало противно – слишком явно он добивался своего.
– Если я не одобряла его поступок, я в равной степени не считала возможным его за это проклинать, и мне хотелось, чтобы он это понял.
Итак, мы вернулись на исходные позиции: с одной стороны, несгибаемый обыватель, с другой – одна из ипостасей моей Голой Правды без прикрас.
–