– Я, пожалуй, мог бы доказать, что люди, желающие знать «почему», – стихийные философы.
– Ну, в твоих способностях я не сомневаюсь.
– Видишь ли, Руфь, такие люди пытаются вникнуть в природу вещей, – с видимым удовольствием продолжал он. – Например, осмыслить социальное устройство общества. Понимаешь? Почему у кого-то есть деньги, у кого-то нет? И уж если они есть не у всех, то почему сплошь и рядом не у самых достойных? А раз так, значит, те, у кого они есть, неизбежно должны развращать остальных? И почему среди тех, остальных, одинаково неимущих, одни охотно поддаются, а другие сопротивляются?
– Ответ простой. Не все бедняки одинаково бедны.
– Не пойдет.
– Почему?
– Тот парень, который сообщил, что его пытаются подкупить, был совсем бедный.
– Значит, он – то исключение, которое лишь подтверждает правило.
– Если исключений слишком много, это уже не правило.
– Ох… тебя не переспоришь. Что тут скажешь?
– Попробуй сказать: «Ты прав, Дэвид».
– А ты только этого и ждешь, – упрямо проворчала я.
– Исключительно ради новизны ощущений.
Я соскользнула с кровати и принялась собирать разбросанные по комнате вещи.
– Ну, так не дождешься. Я считаю, что в большинстве случаев нечестность – от бедности. Я в этом убеждена и не откажусь от своего убеждения даже ради того, чтобы потешить твое самолюбие.
– Ты можешь сколько угодно приписывать мне то, чего я не говорил, Руфь, – нарочито медленно и лениво. – Только не надо считать, что я так же примитивно, убого мыслю, как ты.
От неожиданности я уставилась на него, открыв рот. Словно он дал мне пощечину. В его лице не было и намека на улыбку.
Я взяла щетку и начала расчесывать волосы.
– Извини, Дэвид. Я, конечно, понимаю, что ты ужасно умный и образованный и вообще натура сложная. Простушке вроде меня трудно…
– Какого черта! – закричал он, в ярости спрыгнув с кровати. – Какого черта ты опять заводишь эту волынку? – Направился ко мне, сердито размахивая руками, словно отгонял дьявола. – Нет сил слушать, что ты несешь! Уж лучше б ты действительно была полной дурой!
– Это такой завуалированный комплимент? – За напускным спокойствием я пыталась скрыть охвативший меня ужас. Снова взяла отложенную было щетку. – Если да…
– Нет, черт побери, нет! – Он выхватил у меня щетку и резко отшвырнул ее. Та ударилась о стену и с громким стуком упала на пол. – Это не комплимент. Я тебя оскорбляю. Нет, ты сама себя оскорбляешь. Корчишь из себя тупицу. В жизни не видел, чтобы человек притворялся недоумком, лишь бы настоять на своем. В чем дело? У тебя же вроде голова на месте! Почему ты как огня боишься, что кто-то посягает на твои дурацкие вывихнутые убеждения? Будто другой человек! Стоит, хлопает глазами, как идиотка. Даже не идиотка. Деревенская дурочка, которая никак не может взять в толк, о чем звон. А черт, меня тошнит от всего этого. Надоело.
Я обошла его, подняла щетку, села на кровать. Он повернулся ко мне, но я на него не взглянула. И так знала, что он в бешенстве. Вытянула ноги и откинулась на подушки.
Мне стало жарко. Я распахнула на груди халат, потерла шею. Наклонила голову, подула на разгоряченную кожу. Взглянула на Дэвида.
– Жаль, что тебя от меня тошнит, Дэвид.
Я подняла руку со щеткой, но не успела прикоснуться ею к волосам, как он бросился на меня, прижал руку к подушке, вывернул запястье, и щетка выскользнула у меня из ладони; другой рукой он обхватил мою шею, плечи, пальцы сдавили лопатку; зубы впились в шею, и я беззвучно закричала от боли; он разжал зубы, распахнул халат у меня на груди и жадно, хищно приник к ней; рука выпустила мое онемевшее запястье, тоже добралась до груди и принялась ее немилосердно терзать – сосал, кусал, рвал ее, как голодный пес, дорвавшийся до кости; потом рука поползла вниз, отдернула полу халата, пальцы грубо проникли в меня, стараясь сделать мне больно, но ему все было мало, мало; он приподнялся, расстегнул брюки и с яростью, обжигая, разрывая, вонзился в меня; от боли и блаженства я чуть не потеряла сознание. Он нашел мои губы, всем ртом прижался к ним, я почувствовала его язык. Он заполнил меня всю, без остатка. Меня уже не было – был только он.
Не могу точно описать тот день, когда наконец встретилась с матерью и она сообщила мне, что беременна. Я даже не помню, как она выглядела; память сохранила какое-то странное существо без лица. Скорее всего выглядела она плохо, потому что я спросила, как она себя чувствует, и она призналась, что беременна с января. Моя реакция была ужасной, даже если попытаться списать ее на жгучий стыд, который охватил меня при этом известии.
Уже наступил апрель. Зимой и в начале весны, если мне бывало особенно тяжело, я утешала себя мыслью, что самое страшное в моей жизни – та жуткая сцена с отцом – позади и хуже уже ничего быть не может. Он предал меня, сделал без вины виноватой – и у меня не осталось к нему никаких чувств, кроме обиды и злости. Я хотела бы расквитаться с ним, но не потому, что считала себя униженной. Сцена происходила без свидетелей, и, кроме того, я испытала такую ярость, что для других эмоций просто не осталось места.
Теперь они решили заменить одного ребенка, которого никогда не любили, другим, которого не смогут ни воспитать, ни обеспечить. Это решение касалось только их двоих, но мне стало невыносимо стыдно. Я не могла взглянуть матери в лицо. Попробовала выяснить, нельзя ли ей сделать аборт. Оказалось, беременность – не досадная ошибка; так захотел отец, и она готова пойти на риск ради него.
– Как он мог? – начала я, и она стала извиняться за него и объяснять, какие жуткие головные боли мучают его после смерти Мартина; я поняла, что спорить бесполезно – я только напрасно ее расстрою. Да и как бы я стала ее переубеждать, если не смела встретиться с ней взглядом?
Потом мне удалось взять себя в руки, но слишком поздно; теперь уже она утешала меня. Она рассказала, какой у нее замечательный молодой врач; как прекрасно относится к ней миссис Ландау (нет, Дэвид не знает, только миссис Ландау и несколько близких подруг), а ее невестка согласна отдать им детские вещи. Ее, похоже, не смущало, что не подруги, а дочери подруг отдадут ей ненужные им больше ползунки, и с дочерьми она будет сидеть в парке, покачивая коляску и беседуя… но я не могла себе представить, о чем они будут беседовать. Я вообще сомневалась, что ей удастся найти общий язык с молодыми мамами в парке. Как смогут они, незнакомые молодые женщины, разговаривать с ней о пеленках, о детском питании, о том, где лучше оставлять коляску, если даже я не могу подумать об этом, глядя на ее морщинистое лицо? А ведь я ее люблю…
Теперь по вечерам она иногда звонила мне от Ландау, пока отец был в лавке. Я посоветовала ей