установить телефон в квартире, на всякий случай. Она ответила, что всю жизнь прожила без телефона и сейчас обойдется: всегда можно подняться наверх и позвонить от Ландау. Берта Ландау специально до одиннадцати оставляет дверь открытой, а в это время отец уже возвращается домой.
Она звонила раза два-три в неделю, и я стала бояться ее звонков. Ее беременность вызывала у меня отвращение, ее будущее внушало мне страх; она же не говорила ни о чем другом, и я боялась, что не сумею скрыть своих чувств. Она надеялась, что, когда родится ребенок, все изменится и мы опять будем вместе, простим друг другу прежние обиды, а я с трудом сдерживалась, чтобы не закричать или не разбить телефон об стену. Однажды, повесив трубку, я увидела, что сжимаю в руке прядь волос, которую в отчаянии вырвала у себя во время разговора. Рита шутила, что лучший способ вытащить меня на улицу – дождаться очередного звонка. Потому что после разговоров с матерью я не могла заниматься и вообще не могла оставаться в квартире.
Рита никогда ни о чем не спрашивала, но как-то вечером, после особенно тяжелого разговора, мы пошли выпить кофе, и Рита смущенно предложила мне «поплакаться ей в жилетку».
– Спасибо, – ответила я, – только, боюсь, ничего не выйдет.
– Ты, наверное, думаешь, меня легко шокировать.
Я улыбнулась:
– Может быть.
Она несколько минут молча разглядывала свой кофе, потом сказала:
– Мой отец почти не вылезает из психушек с тех пор, как я родилась. Мать немногим лучше, но старается не попадать в клинику, потому что отца надо навещать по воскресеньям. Старшая сестра – шикарная шлюха в Чикаго, и еще есть семнадцатилетний брат, который вполне может последовать за отцом.
Я изумленно уставилась на нее.
– Я просто хочу, чтобы ты знала: можешь говорить мне о чем угодно.
– Если бы я могла, – вздохнула я. – Если бы могла.
И все же мне надо было с кем-нибудь поговорить. Но с кем? Я не хотела рассказывать Tee и выслушивать в ответ набор утешительных банальностей про семью и домашний очаг. В университете у меня других подруг не было. Лу Файн слишком занят, чтобы донимать его своими бедами; говорить с Сельмой неудобно: ей самой скоро рожать. Оставался Дэвид. С которым я вообще не могла разговаривать.
Когда я проснулась после той сумасшедшей ночи, его уже не было, хотя я точно помнила, что мы уснули вместе. Измученная, вся в синяках, в воскресенье я почти не вставала с постели. И боялась, что никогда больше его не увижу. Разве люди возвращаются к тем, кого они так ненавидят?
Для меня физическая близость с Дэвидом была лишь частью моей любви к нему. Но я ошибалась, полагая, что и он тоже не смог бы любить мое тело, если бы изменил отношение ко мне самой. Если бы перестал считать меня особенной, видеть во мне личность. Достаточно интересную, чтобы победы в спорах со мной льстили бы его самолюбию; достаточно тонкую, чтобы закрывать глаза на его недостатки. Голый секс, без внутреннего, духовного единения, – забава для глупцов. Или для умных мужчин и недогадливых женщин.
Я дорого заплатила за свою наивность. После той ночи он приходил ко мне так же часто, как прежде, но мы почти не разговаривали. Занимались любовью или шли в кино, или наоборот. Поздоровавшись, он спрашивал, какие у меня планы, чего бы мне хотелось; иногда выполнял мои желания, иногда нет – в зависимости от настроения. Реже дразнил меня и стал более вежливым и предупредительным. Но вместо того, чтобы радоваться этой перемене, я чувствовала себя уязвленной. Каждый раз, когда он подавал мне пальто, брал у меня сумку, прикрывал окно и потеплее укутывал меня одеялом, мне казалось, что, наверное, он проявляет такую исключительную заботу о моем теле лишь потому, что моя душа совершенно перестала его интересовать.
Однажды вечером он пришел, когда я читала Ницше для экзамена по немецкой литературе. Была середина недели, я его не ждала и очень обрадовалась. Я сидела на кровати полураздетая, откинувшись на подушки, читала и делала выписки.
– Привет, – сказал он, положив свои книги на тумбочку.
– Привет.
Он снял пиджак, подошел к кровати. Усталый, хотя Пасхальные каникулы только что закончились. Я смотрела на его лицо и думала, что ничего теперь не знаю о его жизни. Не знаю, чем он занят. Почему так устает. Он тоже смотрел на меня, потом перевел взгляд на книгу у меня на коленях.
– Готовлюсь к экзамену, – объяснила я.
– Да? – спросил он, и я поняла, что он смотрит не на книгу, а на мои голые ноги.
– У тебя усталый вид. Хочешь кофе?
– Только что пил, спасибо.
Он считал естественным по дороге ко мне перехватить чашечку кофе. Может, это и правильно.
– У тебя трудная неделя? – спросила я.
– Нормальная, – ответил он. Положил руку мне на бедро и принялся легонько поглаживать его через тонкую ткань сорочки.
– Ладно, не хочешь говорить, не надо, – сказала я. – Ты пришел очень кстати. Расскажешь мне о Ницше.
– Ну да, за этим и шел. – Будто мне на самом деле прекрасно известно, зачем он здесь. Но, увы, до этой минуты я действительно не знала – или не решалась признаться в этом себе самой.
Я чувствовала на своем бедре его сильную нетерпеливую руку и по сардоническому выражению лица видела, что он читает мои мысли.
– Удобная квартира, – заметила я. – Всегда можно заскочить после занятий и быстренько поиметь удовольствие.
– А ты разве не для этого ее сняла?
Его рука по-хозяйски поползла вверх. Будто слова были сами по себе, а все остальное само по себе. И вдруг я с досадой почувствовала, что мое тело отвечает на его ласку.
– Отчасти, – покраснев, ответила я. – Но ты как-то нехорошо это сказал.
– Все, умолкаю. – Он наклонился и стал целовать меня в шею, в ухо.
– Ты, по-моему, и не собирался со мной разговаривать. – Я с удивлением заметила, что мой голос прерывается, а руки обнимают его и притягивают поближе.
Он ушел, а я еще долго лежала и думала, чем же это все кончится. Он как будто специально изгонял из наших отношений все, кроме постели. Сначала мне казалось, что это – естественный и неизбежный результат нашей ссоры. Мы оба еще сердились друг на друга и чувствовали себя неловко, и только в постели неловкость исчезала. Но потом я испугалась. Чем лучше я понимала, что происходит, тем меньше радости доставляла мне близость с ним. А радость, когда она была, лишь усиливала тревогу. Меня всегда немного смущала физиологическая реакция, которую вызывал во мне Дэвид; теперь же, осознав свою беспомощность перед собственными инстинктами, я впала в панику. Я сама себя презирала за то, что не могу ему отказать. Мне казалось, что, если я сейчас сумею удержать Дэвида, постепенно все наладится, будет как прежде, а может, и лучше. Но я не заблуждалась на свой счет: я знала, что не порву с ним, даже если никаких перемен к лучшему не произойдет. Я не могла порвать с Дэвидом, так же как не могла отказаться от своей мечты разбогатеть. Дэвид и богатство – в этом мне виделась цель жизни. И виделась слишком давно.
Мать продолжала мне звонить, но встретились мы только в мае. Она позвонила в пятницу и попросила пойти с ней к врачу. Ей не хотелось идти одной, а Берта Ландау слегла с радикулитом. Я думала отказаться, спросить, почему бы ей не сходить с отцом или с кем-нибудь из подруг. Сейчас я благодарю Бога за то, что согласилась, хотя толку от меня было немного.
Мы встретились у входа в клинику, а потом долго сидели в очереди в обшарпанной маленькой приемной; она болтала с женщинами, с которыми, должно быть, познакомилась за время беременности. Большинство из них были совсем молоденькие, но я с удивлением увидела двух пуэрториканок, больше похожих на