удивлялся собственным познаниям.
– Боже мой, – восклицал он в таких случаях, – я и забыл, что когда-то знал это. Вы возвращаете мне память, Руфь.
Его рассказы не только давали пищу моему уму, но и отвлекали меня от грустных мыслей. Уже после того как мы поженились, мне стало казаться, что исторгавшийся из него бесконечный поток сведений – всего лишь защита от подлинного чувства, что Уолтер не может просто смотреть на статую и восхищаться ее красотой – вместо этого он спешно призывает на помощь свою эрудицию. Как и его неизменное «Я люблю тебя, Руфь», его обширные познания стали восприниматься мной как некий суррогат, заменяющий ему настоящую жизнь, настоящие, живые чувства. Но той весной и летом беседы с ним были для меня как подарок судьбы.
В начале июня Хелен Штамм уехала в Рено,[10] чтобы после официально зафиксированных шести недель раздельного проживания получить развод. Лотта окончила школу и отправилась с двумя подружками в Европу. А Уолтер пригласил меня на озеро – с ним и с Борисом. Я колебалась. Мне было понятно, что я нравлюсь ему и он может сделать мне предложение. Но поскольку не собиралась его принимать, то считала, что было бы нечестно привязывать Уолтера к себе, если я все равно не стану его женой. С другой стороны, открывалась такая прекрасная возможность уехать из города, из душной конторы Арлу, забыть о беременности матери. Осенью, а может и раньше, у матери родится ребенок. Осенью, несмотря ни на что, я досрочно сдам экзамен, получу диплом учительницы и начну работать в школе. Но мысль о том, что все лето придется работать у Арлу, а осенью, не отдохнув, окунуться в школьный кошмар, наполняла меня ужасом. Ад кромешный. Лучше сразу застрелиться.
А тут еще Дэвид.
– Дэвид, – сказала я. – Штаммы разводятся.
– М-мм. – Он лежал на моей кровати с газетой в руках.
– Он – Уолтер Штамм – с Борисом опять едет на озеро. Приглашает меня пожить там у них летом, как в прошлом году. В этот раз будет один Борис, без Лотты.
Дэвид посмотрел на меня и ухмыльнулся.
– Чем вызвана столь многозначительная улыбка?
– Сама знаешь.
– Ты, как всегда, самого высокого мнения обо мне. Он пожал плечами.
– Он джентльмен, Дэвид. Не предполагается, что я буду с ним спать. Он не для этого меня приглашает.
– И когда же отъезд?
– Не знаю, – ответила я. – Пока не решила.
Я ничего не решила и в следующие две недели. Пыталась вычислить, охладит ли его мое двухмесячное отсутствие или наоборот, как пишут в старинных трактатах о любви, в разлуке он полюбит меня еще сильнее. Я почти склонилась к последнему, когда он вдруг заявился ко мне утром посреди недели.
Я еще не встала – не хотелось начинать день. В дверь постучали. Думая, что это Рита, я набросила на плечи одеяло и открыла. На пороге стоял Дэвид. От радости я не обратила внимания на выражение его лица.
Это была первая мысль. Мне не надо ехать на озеро, он пришел, потому что соскучился, может, попросит меня остаться, случилось что-то хорошее, я снова та, которую он любит, а не просто постоянная подстилка, теперь все будет хорошо. Неважно, в чем причина, весна ли виновата, или он сам наконец понял, как все у нас глупо и нелепо. Главное, это наконец случилось.
Но я ошиблась. Дело было не в весне, и не в любви, и не в романтических глупостях. Он пришел с известием, что умерла моя мать.
Когда отец вернулся с работы, она лежала в кровати и ей было уже совсем плохо; ее увезли в больницу и через час она умерла. Выкидыш, большая потеря крови; вероятно, она побоялась встать с кровати и позвать кого-нибудь на помощь – хотела сохранить ребенка.
– Говорила я ей – поставь телефон, – сказала я Дэвиду и заплакала.
Я стыдилась ее беременности, но, когда она умерла, меня стало преследовать чувство вины. Бесполезное, бесплодное чувство. Я пыталась урезонить себя, убедить, что все равно не могла ей помочь. Но все было напрасно.
Я поехала домой. Но прежде спросила Дэвида, правильно ли я делаю, и он ласково ответил: «Решай сама». Его нежность лишь усиливала чувство вины: ведь она была вызвана сочувствием к моей потере.
– Отец обо мне спрашивал? Дэвид покачал головой.
– Он разозлится, если я приду?
– Теперь он вряд ли сможет злиться.
Он хотел меня подготовить, но я не поняла.
Немного успокоившись, я надела черный костюм с белой блузкой, и мы вышли. Проехали несколько остановок на метро, потом шли пешком: мне надо было собраться с мыслями. Оказавшись в знакомом районе и даже увидев наш дом, я ничего не почувствовала. Но, взглянув на узкую лестницу, представила себе, как моя бедная мать, с огромным тяжелым животом, больная, усталая, поднимается по ней несколько раз в день, – и снова расплакалась. Рыдания душили меня, я совсем обессилела от слез, и Дэвид буквально втащил меня вверх по лестнице. Остановившись возле нашей двери, он постучал. Никто не ответил. Мы медленно поднялись на следующую площадку, к Ландау. Берта Ландау открыла дверь. Ее опухшие от слез глаза увидели сначала Дэвида, потом меня. В первый раз за много лет она посмотрела на меня без ненависти. И посторонилась.
Весь свет, проникавший в кухню, казалось, падал на белый стол у окна. За столом молча сидели два старика и держали в зябнущих руках стаканы с горячим чаем, пытаясь согреться. Один был отец Дэвида. Второй – мой. Они кивнули, и голова моего отца все продолжала часто-часто кивать. Я не могла оторвать от него взгляда и не двигалась с места, хотя Дэвид пытался за руку утащить меня в свою комнату.
Меня поразило даже не то, что отец так страшно постарел, но он стал в два раза меньше, словно усох. До сих пор не знаю, насколько изменился он, насколько поменялось мое восприятие, но он выглядел таким тщедушным, что я чуть не вскрикнула, сообразив наконец, кто передо мной. Он всегда был невысокого роста, пожалуй, пониже меня, но он никогда не казался мне маленьким – такой он был крепкий, осанистый, видный, во всем его облике чувствовались воля, характер. Теперь он стал не просто маленьким – он превратился в гномика. Усох, скукожился. Крохотный человечек, для которого окружающий мир слишком велик. Вполне подходящая компания для мужа Берты Ландау – тот всю жизнь был жалкий и затюканный.
Идя туда, я призывала на помощь всю свою выдержку. Думала, что придется на время забыть о ссоре с отцом, о своей обиде, чтобы иметь возможность попрощаться с мамой. Оказалось, и ссора, и обида уже ни для кого ничего не значат. Старик у стола, сморщенный, высохший, с безразличным видом кивающий головой, словно воочию увидел смерть и все остальное ему теперь безразлично, – этот старик не имел ничего общего с моим отцом, не имел отношения к нашей ссоре.
Я сказала:
– Здравствуй, папа.
Он перестал кивать, и я вошла в кухню. Дэвид вошел за мной и закрыл дверь. Раздался щелчок, словно ключ повернулся в замке. Мой отец взглянул на полупустой стакан на столе и осторожно отодвинул его. Я посмотрела на отца Дэвида. Его глаза задержались на мне и привычно скользнули вниз, к знакомой и безопасной поверхности стола.
– Ужасное событие, – сказал он.
На мгновение мне показалось, что это сон. Два старика, сосредоточенные и отрешенные. Два старых шахматиста на скамейке в парке, разыгрывающие воображаемую партию. Я потрясла головой, отгоняя наваждение.
– Пошли в мою комнату, – сказал Дэвид.
Я с благодарностью последовала за ним. Сняла жакет, села на кровать. Мое возвращение домой стало