не победой, а поражением, связанным даже не со смертью матери, а с нашей – моей и отца. Я с грустью поняла, что в наших отношениях уже ничего нельзя изменить. Мы с ним расстались навсегда, но не в момент безразличия или неприязни, которая приходит и уходит, а в гневе, в разгар борьбы. Мы как будто оба погибли, сражаясь, и потом, в новой жизни, не узнали друг друга, потому что от прошлого осталась только злоба.
Я сделала еще одно открытие. Куда бы я ни посмотрела – на улицу, на скат крыши, на скрипучие ступеньки, накрахмаленные занавески или сверкающий линолеум в кухне Ландау, – все было мне знакомо, все являлось частью моей жизни. По-моему, тогда у меня впервые возникло ощущение неразрывной связи с прошлым. Вернее, понимание, что прошлое связано с настоящим. И сколько бы я ни пыталась вычеркнуть его из памяти, оно всегда будет преследовать меня, нежеланное, как надоевший любовник, и неприметное, как скромная девушка в толпе, но от этого не менее реальное.
– Хочешь выпить? – спросил Дэвид.
Я кивнула. Он пошел в кухню, вернулся с бокалом виски. Я залпом выпила, виски оказалось хорошим. Непьющие могут себе позволить покупать хорошую выпивку.
– Он пьет? – спросила я.
– По-моему, нет.
– Запьет.
– Возможно.
Раздался звонок в дверь. Мать Дэвида открыла. Пришла миссис Адлер с первого этажа. Плача, подошла к отцу. Я их не видела, но услышала, что он плачет вместе с ней. Дэвид принес нам торт и кофе. Потом пришел дядя Дэниел с женой Розой. Снова плач и звук отодвигаемых стульев. Стульев не хватило, и Дэвид унес в кухню свой. Вернулся и сел рядом со мной на кровать. Дэниел и Роза зашли в комнату поздороваться. Как всегда, были со мной очень ласковы. Я виновато вспомнила, как мы с отцом смеялись над ними; как я молчала, когда отец гневно обвинял Дэниела в зазнайстве, хотя давно поняла, что тот помогает отцу чем может и делает это с такой робостью и смирением, будто и сам считает, что не имел права добиться успеха, даже самого скромного, даже добытого тяжким трудом, если его более достойный брат не имеет и этого. Розе тоже давно все стало ясно, поэтому она относилась к нашей семье сдержанно. Было в ней что-то от Берты Ландау – ровно столько, чтобы не пропасть в жизни, – но была и мягкость, напоминающая мне маму. Она сочувственно шепнула, что понимает, как это ужасно, что только мамина смерть дала мне возможность снова переступить порог этого дома. Я поцеловала ее в щеку.
Я провела там целый день. На следующее утро были похороны. Стоя рядом с отцом, я принимала соболезнования. Мы походили на двух незнакомых людей, чьи дети погибли в одной автомобильной катастрофе; лишь волею судьбы мы разделяли горе друг друга. Все плакали и говорили мне, какая замечательная у меня была мать, – как будто я этого не знала; отцу объясняли, какая замечательная у него была жена, – вот он-то действительно этого не знал. Рядом со мной стояли Дэвид и Тея, которая все время молча плакала. Я заплакала лишь тогда, когда все, в последний раз обойдя вокруг гроба, расселись и мы с отцом подошли к ней попрощаться. На маме было черное платье, которого я никогда не видела. Темно-русые волосы, слегка тронутые сединой, аккуратно зачесаны назад. Косметика, которой она не пользовалась при жизни. Меня поразило, что под слоем косметики на лице не было видно морщин.
Возможно, благодаря искусству гримера из похоронного бюро или тому, что в смерти она нашла наконец отдохновение, а может, меня просто обманывает память, но ее лицо в гробу казалось молодым. Если дело в искусстве – можно только восхищаться мастером. Если смерть настолько облегчила ее страдания, какая же у нее была жизнь?! Если зрение мое было тогда замутнено слезами или моя память сейчас, по прошествии лет, подводит меня, наверное, в этом тоже есть какая-то высшая справедливость, чтобы в моем сознании запечатлелся образ ее погибшей юности. Отец всегда казался мне выше, чем на самом деле, а мать – намного старше.
Ей было сорок три года, когда она умерла.
Через несколько дней я дала согласие поехать с Уолтером. Дэвид потом утверждал, что я воспользовалась смертью матери как предлогом. Скорее, я воспользовалась его безразличием, если вообще чем-то «воспользовалась» в том смысле, который он вкладывал в это слово. Дэвид, который с таким удовольствием выискивал у других мельчайшие ошибки в восприятии очевидного, превращал обыденную ситуацию в пародию на мелодраму, когда дело касалось меня.
Как бы то ни было, мы прекрасно провели лето втроем: Уолтер, Борис и я. Теперь-то мне ясно, насколько безрассудным было мое замужество, и я нахожу единственное утешение в воспоминаниях о том лете. Иногда я пытаюсь рассматривать поездку на озеро как своего рода искупление за смерть матери; но даже сейчас это звучит неубедительно, а уж тогда я меньше всего воспринимала ее как искупление.
Я трусливо сбежала, и, надо признать, не без пользы для себя. Первое время после смерти матери я ни о чем другом и думать не могла; на озере же я по нескольку часов в день не вспоминала о ней. Воздух, вода, движение и физическая усталость тоже делали свое дело.
Уолтер обычно проводил с нами три или четыре дня в неделю. Когда его не было, мы плавали, играли в теннис, бадминтон и пинг-понг. Стояло жаркое лето. В самые знойные дни мы втроем катались на катере, купались, устраивали пикники на берегу. В прохладные или дождливые дни Уолтер возил нас по окрестностям, и мы возвращались домой поздно вечером, а иногда ночевали в гостинице. Он знал все старинные усадьбы в Новой Англии, и ему ничего не стоило провести полдня за рулем, чтобы показать нам какой-нибудь красивый дом. Мы объехали почти все побережье, и к концу лета у меня в голове настолько все перепуталось, что я уже не отличила бы один город от другого. Помню какой-то прелестный городок со старинной торговой улицей, красивыми белыми домиками и аллеей старых вязов. Мы ездили на регату в Марблхед, где у друзей Уолтера – Карла и Эмили Симпсон – был дом, у самой воды. Уолтер объяснил мне, что в последние годы редко виделся с Симпсонами: Хелен их не жаловала. Мне немедленно захотелось подружиться с ними, но это не вполне удалось. Карл с самого начала не вызвал у меня большой симпатии; впоследствии я его просто возненавидела, потому что Уолтер принялся наставлять меня, как нужно правильно относиться к его другу, и, ничего не добившись, счел виновной ученицу, а не предмет.
Интересно, от чего зависит желание или нежелание каждого человека знать всю правду? Лично я хотела бы изменить свое отношение к правде и либо воспринимать ее в меньшем объеме (что удобнее), либо уж в полном (что, конечно, полезнее), а не так, как сейчас, – ни то ни се. Я хотела бы понять, почему наивность считается добродетелью. Я всегда подозревала, что тут что-то не так, но всегда оставалась жертвой этого общепринятого заблуждения. Уолтер утверждал, что я презираю Карла Симпсона за то же, за что мне следовало бы презирать себя. Он не желал признать, что это утверждение по отношению ко мне во многом несправедливо; я же не могу отрицать, что во многом оно верно.
Мы с Карлом действительно в чем-то похожи, но лишь в том, что в каждом из нас заслуживает презрения. Оба трусы и приспособленцы. У обоих нет понятия о чести, только Карл вдобавок делает вид, что оно у него есть. Самое омерзительное, что он уверен, будто по праву получил состояние, женившись на Эмили. Он видел в себе воплощение своей же мечты – паренек из небогатой семьи (у его отца был маленький магазинчик в Бостоне), который благодаря своему усердию и святой вере своих родителей в университетское образование попал в Гарвард, где сосед по комнате (Уолтер) познакомил его со студенткой привилегированного Радклифа по имени Эмили Стори. Он сам, подвыпив, раздуваясь от самодовольства, рассказал мне историю этого знакомства.
– Эмили Стори, – повторил он, когда их представили друг другу, изо всех сил стараясь ее очаровать, хотя она была обыкновенная миленькая девушка, каких много, и ничем его особенно не привлекала, – какое красивое имя! Где вы его откопали?
– Ну, – отвечала она, немного смущаясь и словно сердясь на себя за свое смущение, – почему откопала? Стори живут в Салеме почти двести лет.
Это его и привлекло.
Через два года они окончили университет и поженились. Карл получил в фирме тестя какую-то маленькую должность, после рождения первого сына – повышение и с тех пор вел жизнь богатого человека из хорошей семьи (каковым он не был). Однако ни на его лице, псевдомужественном и пустом, как реклама мужских сигарет, ни в глазах не появилось выражения спокойствия и довольства, а улыбка осталась