невыносимости. На поверхность прорываются сдавленные крики – явно женские и едва сдерживаемые. Наконец в темноте возникает мрачное медленное движение. Плоть, плоть, плоть в цветастых, сверкающих красках. Части тела. Женские тела. Ноги, животы, узловатые мускулы, кровь, текущая по голой коже быстрыми, обильными потоками. Камера скачет как сумасшедшая и никак не хочет демонстрировать цельный и полный образ.
Потом где-то на заднем плане, словно бы поднимаясь из-под пола, возникает некая ритмическая пульсация, звук воды, нарастающий и отступающий, знакомый, но ускользающий. Проходит несколько минут, прежде чем удается опознать, что это такое: в туалете спускают воду. Потом число туалетов увеличивается. В самых неожиданных ракурсах мелькают картины женской анатомии, а звук нарастает до крещендо, словно вы слышите водопад. Наконец раздаются голоса. «Вонючки». Только на этот раз их дикие, истошные вопли упорядочены до мрачной, элегической и в высшей степени изощренной фуги, всего из нескольких фраз.
Мы видим огромные руки в перчатках, орудующие необычными и страшными инструментами: щипцами, пинцетами, трубками, зажимами. За ними – потные и напряженные лица, сплошь женские. Наконец загадочные фрагменты начинают обретать какой-то смысл. Это звуки и образы относятся к аборту. Нет ничего конкретного или нарочитого, и тем не менее мы видим суть действа, схваченную в самой его жестокой крайности. Я отвернулся и смотрел в сторону, пока звук не известил меня, что сцена переменилась. Теперь на экране был головокружительный водоворот грязноватой воды – эмбрионы сотнями уносятся в канализацию. Камера начинает пьяновато вращаться, следуя за ними в темноту. Затем падение в разверзстую бездну. Единственный свет – это мелькающие там и сям блики воды. Вокруг слышатся высокие, скулящие голоса, переговаривающиеся в огромной гулкой пустоте.
Где мы? В промозглом сточном коллекторе города, в подводном лабиринте, идеальном катарском символе нашего земного бытия. Здесь эмбрионы выживают и становятся детьми канализации. Они собираются в гроздья и вырастают в некие студенистые существа с грустными человеческими глазами. Они питаются, дерутся между собой, плавают, барахтаются в воде, ползают по стенам в поисках света. Фильм, будучи незаконченным, в этом месте словно спотыкается – кадры, изображающие детей в их зловонном обиталище, накладываются один на другой. Хотя я и предполагал, что большая часть этого из сострадания к зрителю будет вырезана, но пока что камера тщательно исследовала каждый вонючий дюйм инфернального ландшафта. Наконец действие прерывается в самый разгар сражения за контроль над коллектором между эмбрионами и исконным крысиным населением. Нет сомнений в том, что победу над беззащитными детьми, которые, кажется, могут только вопить и отступать, одержат злобные грызуны.
На хнычущие, личинкоподобные эмбрионы невозможно было смотреть без отвращения, но технически они были выполнены великолепно. Сколько я ни вглядывался, сколько ни напрягался, но сообразить, как они сделаны, не мог. Это явно были не актеры, судя по малым размерам. Не было это анимацией – уж слишком органично они двигались. Они казались настоящими живыми существами. Но если и так, то я, к своему счастью, с им подобными никогда не сталкивался. Пока в проекционной меняли катушки, я спросил у Саймона, что они такое.
– Д-догадайтесь, – предложил он.
– Какие-то куклы…
Он ухмыльнулся, отметая это предположение.
– Ч-ч-что, никак не д-догадаться?
– Никак.
– И н-н-никто не догадается, – сказал он с хитрым выражением, – Их д-д-долго пришлось выращивать, – добавил он, но больше ничего не сказал.
Во второй части фильма (которая тоже пока была смонтирована в черновую) эмбрионы возвращались в мир. Но в какой! Саймону удалось передать гнетущую желтовато-серую атмосферу кислотных сумерек, возможно, последние отблески умирающего солнца. Сгущающиеся тени пугали своей бездонной глубиной. Если на улицах и оставался какой-то цвет, то лишь смесь мертвенно-зеленого и пурпурного. Люди в этом болезненном полумраке двигались, как недоразвитые зомби – жизнь медленно покидала их. В результате получалось что-то вроде светораздвоения, обычного для многих касловских фильмов, но примененного здесь куда более мастерски. Саймон позднее назвал это «гранулированным светом», а мне лишь оставалось надеяться, что когда-нибудь он разъяснит мне этот термин.
Отчаянные эмбрионы осторожно выползали в этот сумрачный мир из люков и ливневок, а потом пробирались к трущобам, где прятались в темных уголках. Они никому не угрожали, ни на кого не замышляли нападать; то, что они делали, было еще хуже. Они жалостливо молили о любви, слишком уродливые, чтобы получить ее. Но тем не менее при каждом удобном случае они приближаются, ластятся, цепляются – особенно к спящим женщинам. Постепенно дети протискиваются в двери, прячутся под простынями, прикрепляются к матерям, которые их отвергли. Возникает музыка – «Вонючки» заводят песню-причитание. Такое чувство, будто в ночном небе воют летучие мыши.
Фильм кончается, а брошенные эмбрионы в тщетных поисках благосклонности становятся помимо своей воли опасными. Часто они просто придавливают тех, кого жаждут приласкать, наваливаясь на них скопом. Саймон пока что понятия не имел, чем закончить картину, но у меня возникло ощущение, что ему виделась некая всемирная чума: абортированное потомство своей любовью стирает человечество с лика земли.
В моем пересказе фильм может показаться пропагандой против абортов. Но это, конечно же, не так. Это отнюдь не фильм в защиту жизни. Как и все работы Саймона (только теперь это сказано в тысячу раз сильнее), он –
Но Саймон вовсе не становится в фильме на сторону преследуемых матерей. В них, во всех без исключения, есть что-то коровье; тупые женские лица – тип, характерный для фильмов Саймона, в особенности если речь идет о материнских ролях. Образчики, вызывающие отвращение и не имеющие вроде бы никаких других функций в жизни, кроме деторождения. Но эта функция подается таким образом, что вызывает одно лишь чувство гадливости. У зрителя просто возникает желание, чтобы весь этот цикл – зачатия, рождения, смерти – был пресечен ради всеобщего блага.
Таким вот было варево из человеконенавистнических образов, которое я вез в своей голове домой к Жанет. Я просмотрел фильм один-единственный раз, но и этого было достаточно, чтобы чувствовать себя выжатым, как лимон. Макс Касл со всеми его тайными приемами не мог бы добиться большего.
Саймон, конечно же, желал узнать мое мнение о своей работе, но я не собирался сразу же давать ему ответ. Вместо этого я перевел разговор на второстепенные темы.
– Сколько вы уже работаете над этим?
– Чет-тыре года.
– Почему так долго? – спросил я.
Насколько мне было известно, Саймон редко тратил на фильм больше трех-четырех месяцев. Многие из его фильмов вообще были скороспелками, слепленными за несколько дней.
Он скорчил раздраженную гримасу.
– М-много скучных т-т-технических проблем.
Это меня удивило. Раньше Саймон никогда не говорил о «технических проблемах». Хотя всевозможных спецэффектов и хитрого монтажа во всех его работах было хоть отбавляй, к этим материям он всегда относился чуть ли не как к рутине, и трудности такого рода никогда не задерживали его работу.
– Все вроде найдено. Сильные образы. Освещение, звук…
– Д-да, я знаю. С ф-фильмом все в порядке.
– В чем же дело?