чувств не стеснялась — она вообще мало чего стеснялась, Машка. Короче,
Я думал о Машке до «Шаболовки»; после «Шаболовки» очень захотелось курить, и о Машке уже не думалось. Я вышел на «Академической» и направился в сторону памятника Хо Ши Мину, около которого стояла худенькая нетрезвая барышня. Она попросила закурить, потом сказала, будто плохо знает Москву и что хорошо бы доехать прямо сейчас до Новогиреево, а затем начала выуживать, как меня зовут.
— Герасим, — соврал я.
Барышня недоверчиво посмотрела вдаль и, подавая руку, изрекла:
— Таня.
Ну, Таня так Таня; какая, в сущности, разница? Я же дурак; меня женщины, пусть даже и заблудившиеся трогательные провинциальные барышни с мечтой о Новогирееве в двенадцатом часу ночи, не очень-то волнуют — я же продался Бас-Гитаре.
Мы сели на какую-то скамейку, и Таня начала историю своей жизни; такой хорошо пугать малюток темными ночами.
Родилась Таня на год позже меня в Саратове, в семье разнорабочего. Разнорабочий пил, бил и домогался, Таня плакала, мать ее не понимала и так далее. Потом Таня закончила ПТУ, а поучаствовав в художественной самодеятельности, решила
Я посмотрел на часы и Таню с сожалением; на самом деле, девица была вдрызг. С не меньшим сожалением я отдал таксисту последний стольник, заталкивая барышню-крестьянку в машину до этого чертова Новогиреева: я же говорю, я — дурак…
Утром я проснулся в одном из своих самых скверных настроений и уставился на старую Машкину копию Брейгеля Старшего «Возвращение с охоты». Там люди, деревья, собаки и снег. Очень хорошая картина, но Машка все испортила. Она вообще очень здорово могла все испортить; я периодически даже думал, что не сам дурак, а она все портит. Картины, отношения… А что еще? Больше Машка ничего не могла, кроме картин и рисунков. Лучше б она выла! У нее и вправду был неплохой голос. Им-то она и пела под аккомпанемент раздолбанного ф-но.
Конечно, когда-то Машка, как всякая порядочная б…, закончила музыкальную школку. Но я пошел на худграф, чтобы не идти в армию. А Машка зачем пошла на худграф?!
Я встал и потащился на кухню. На кухне сидела мама, тихо помешивая ложечкой чай и молчала. Мама никак не могла смириться с моим образом жизни.
«Дурак, — говорила она часто в воздух. — Просто дурак».
Больше всего маме не нравилась моя любовь к Бас-Гитаре. Мама хотела, чтобы я женился и жил «как человек». Но я упорно не женился и не жил «как человек» в глазах мамы.
— Ты сегодня как? — спросила она.
— Репетиция, а что?
— Ничего, — сказала мама. — Ничего.
У меня, кстати, замечательная мама; просто она не совсем понимает, что такое любить Бас-Гитару. Мама классно готовит; раз в месяц, если все спокойно, может даже убраться в моей комнате; впрочем, последнее время спокойно не все, и в моей комнате страшный бардак.
— Никто не звонил? — спрашиваю просто так я.
— Звонил. Девушка.
— ?..
— Вчера. Но тебя же вечно нет дома.
Предупредив вопрос, мама говорит: «Она не представилась». В принципе, моя Женщина — Бас- Гитара, но все-таки интересно. А еще мне кажется, что звонила или та, которая любит Гоголя, или Катька, которой я со времен ЦМШ никак второй том Скарлатти не отдам, или Машка…
Но Катька времен ЦМШ сейчас в Америке, вспоминаю я; та, что любит Гоголя — неизвестно где, а Машка… Машка с некоторых пор долго тренировалась в развитии склероза в отношении моего телефона; кажется, она добилась нужного результата.
Я выхожу из дома за сигаретами и параллельно покупаю пиво. Пиво ведь можно покупать параллельно всему. Я ругаю себя за то, что думаю о ком-то еще, кроме Бас-Гитары.
Я же дурак.
Я возвращаюсь с пивом и сигаретами, словив ухмыляющийся взгляд младшей сестрицы. Младшей сестрице восемнадцать. Единственное, на что она способна, — не снимать наушники. Я один раз послушал, что там в них; вряд ли стоит говорить, что меня воротит от попсы.
Младшую сестрицу же от попсы никогда не воротило; еще она ходила в школу фотомоделей и встречалась с одним придурком в кожаной куртке и с квадратной головой, волосы на которой стрижены были мертвым ежиком. Но младшая сестрица никогда не возвращалась домой с сигаретами и с пивом, благоразумно потребляя то и другое вне места прописки, поэтому мама меньше опасалась за ее моральный облик.
Я посмотрел на часы: без четверти два. Час назад я проснулся — я снова входил в свой обычный режим, бросив быть «концертмейстером-разнорабочим», как называла мои прежние профессии Машка.
Чтобы отвлечься и убить время до репетиции, я открыл пиво и сел в своей комнате на пол, взяв греческую трагедию. Я довольно долго вертел книжку в руках, рассматривая маски на обложке и очень схематичное изображение античного театра. Я даже взглянул в предисловие, где черным по белому было написано, что «античная драма берет начало в народном творчестве древних греков». По-моему, даже дураку ясно, что в народном. У нас все из народа вышло, даже античная драма.
Еще там писали, как всегда, про культ Диониса, а я ласково вливал в желудок пиво — как бы за здоровье Диониса и вливал. И чем больше пива я вливал в свой желудок за здоровье Диониса, тем приятнее и удивительнее казалась мне собственная жизнь, как и жизнь Диониса. Потом я прочитал про Софокла. Он, оказывается, «второй по значимости греческий драматург». Интересно, кто первый?
— Эсхил, — отвечают умники.
Зато у Софокла есть драма «Трахинянки», а у Эсхила в драмах только приличные названия.
После этого открытия я стал перечитывать «Царя Эдипа». Совершенно просто так. Все знают эту историю — про то, как один идиот вдруг убил своего отца и, ничего не подозревая, женился на матери, а потом — оппаньки! Не вынесла душа поэта — ослепил себя. Машка наверняка заговорила бы про Эдипов комплекс; одно время она увлекалась этим дурацким психоанализом. Машка чем только не увлекалась… Я же увлекся стилем. Мне нравился этот высокий стиль, а что? Даже дураку может нравиться высокий стиль. Особенно нравились мне слова Эдипа, которые он говорит жрецу:
Потом, на исходе первой бутылки, я вспомнил «Царя Эдипа» Стравинского — мы давным-давно слушали его в ЦМШ. Я запомнил последнюю арию Иокасты. Я ее даже переписал на кассету; я не очень люблю оперы — но Иокаста у Стравинского удалась; остальное — неважно.
…Тем временем стрелки приближались к пяти; я оделся и вышел из дома.