'Дорогой Стасик!

Телеграмму твою получил с большим опозданием. Высылаю тебе два старых своих стихотворения. Если можешь, напечатай оба. По одному не надо. Одно я тебе предложу, когда напишу 'Гренаду'. Новые все черновые, и работать пока было некогда. Родилась дочка Леночка, и с этим у меня всяческие хлопоты и головокружение. Много пил и чуть не помер.

Предлагаю тебе еще двух оболтусов. Не бесталанных, как ты сам убедишься. Одного из них ты знаешь — Юра. Помнишь, у нас в гостях в Москве на дне рождения, что ли, он плясал с Шемой лезгинку. Но в стихах он сугубо русский и даже, по-моему, слишком. А в жизни он просто хороший, преданный спиртоносный мальчик.

Второй — Подунов, уникум г. Грозного. Человек, заслуживающий самого неотложного снисхождения. Они будут счастливы, а тебе, я думаю, ничего не стоит напечатать по одному-двум стихотворениям… Привет тебе от злого чечена, который 'ползет на берег и точит свой кинжал'.

'Стасик, дорогой!

Только что вернулся из Баку и обнаружил твои телеграмму и письмо.

Жалко, что ничего не могу послать тебе для 'Дня поэзии', тем более, что это единственная богатая лавочка.

Стих есть, но в набросках. Одни существительные. Письмо твое мрачно. Жаль Соколова. Хотя он сделал все, чтобы слово 'жаль' приобрело чисто пчелиное значение. Выбери подходящий момент и обними его за меня. И Вадима, конечно.

Неужели Шкляра никогда не пойдет дальше строчки Бальмонта: 'Хочу быть смелым, хочу быть дерзким, хочу одежды с тебя сорвать'?

В Баку жил долго, переводил.

Окончательно убедился, что 'Персидские мотивы ' вовсе не результат вдохновения Есенина. Просто, наверное, на него надели по пьянке чадру, и он написал все это под ее покровом. А в общем, 'изжил себя эпистолярный жанр… '

22.4.68 г.'

Последняя строчка — из моего стихотворения. Насмешка над Шкляревским объясняется тем, что я в эти годы сблизился с последним. Я чувствовал, что мы с Передреевым удаляемся друг от друга, душа тосковала, боясь одиночества, и появление Игоря, яркого, молодого дарования, к которому можно было прислониться, как к младшему брагу, любуясь им, помогая ему, ободряло и поддерживало меня… Я спорил с Передреевым, которому стихи Шкляревского, несмотря на внешний блеск, казались поверхностными и фальшивыми. Он был неправ, в них было своеобразное чувство жизни и слова, ощущение сиротской судьбы в шумном мире, молодое, порой яростное жизнелюбие, которое в то время уже покидало Передреева.

Мороз! На улицах темно. Себя почувствуешь подростком, Ударишь в конское дерьмо — Звенит и катится по доскам.

Передреев слушал и морщился: 'И чего ты в нем нашел, он ведь — такой маленький!' — и показывал при этом большим и указательным пальцем, насколько мал Шкляревский.

Я не соглашался, но мой друг был проницательнее меня. Я это понял, когда Шкляревский через несколько лет предал меня так, как не предавал никто… Но об этом разговор отдельный.

Горько было глядеть на Передреева в такие дни, когда в окружении ничтожных, жаждавших издаться в Москве азербайджанских, туркменских или чеченских поэтов он царил за богатым столом, окруженный их подобострастными улыбками, комплиментами, услугами.

Время от времени он взрывался, бросал им в лицо какую-нибудь оскорбительную правду, а то и затевал дебош, после которого, обессиленный, наливал стакан какого-нибудь редкостного напитка, привезенного ему в дар вместе с подстрочниками, и внезапно осознавая всю унизительную двусмысленность якобы дружеской встречи, ронял лицо в ладони и надолго замолкал. В эти минуты даже монолог Хлопуши с его любимым вскриком — 'эту голову с шеи сшибить нелегко' — он не хотел вспоминать…

Однако даже тогда, когда он находился не в лучшем своем состоянии, с ним считались все, кто понимал, что такое поэзия.

Михаил Луконин и я мирно беседовали за столиком в кафе Дома литераторов, когда к нам подсел Передреев.

Я представил ему Луконина.

— Луконин! Так это вы написали: 'лучше прийти с пустым рукавом, чем с пустой душой'? — глаза у Анатолия нехорошо заблестели. — А что вы знаете о человеке, который пришел с пустым рукавом? У вас-то, я вижу, обе руки целые… Мой брат без обеих ног вернулся с фронта. Вы бы ему эти стихи прочитали… Интересно, что он бы сказал: лучше с пустым рукавом или не лучше?

Он уже кричал на Луконина, бешено сощурив глаза и размахивая руками.

Луконин с любопытством смотрел на него, известного : своими скандалами, не возмущался, не уходил, только повторял время от времени:

— Ах, это вы Передреев? Так вот вы какой, оказывается. Ни обиды, ни ярости, ни негодования не было в его голосе —

только любопытство и горечь…

Слова поэта — суть его дела. Так что не мог Передреев судить Луконина за несоответствие слов жизни. Но почему Луконин был так спокоен, грустен, почти мягок? Почему он не оскорблялся? Может быть, он чувствовал, что в страстных обвинениях его молодого хулителя есть какая-то правда?

«Может быть, он в глубине души сам стыдился того, что 'слова

поэта — суть его дела'?

Как будто занят пустяками Средь дел суровых и больших, И вроде стыдно жить стихами, И жить уже нельзя без них, —

признавался себе Смеляков, один из самых самолюбивых поэтов, каких мне приходилось знать.

Но время от времени сознание личной обреченности порождало в Передрееве удивительную нежность к жизни, скорее даже не к жизни, а к воспоминаниям о ней, о ее тепле, о ее беззащитности, о своем прощании с нею.

Наедине с печальной елью Я наблюдал в вечерний час
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату