пьяница, топором ахнет под корень, оберет ягоду, и всё тут. Живут одним часом!

* * *

Солнце. Синее небо. Снег слепит глаза. Неделя, как река стала. Вся в торосах. Лицо горит от плывущего навстречу потока остуженного воздуха. Черные хребты, исполинские лиственницы по берегам с корнями, торчащими из обрывов. Гроздья мороженой красной смородины. Алые восковые ягоды шиповника. Хрустящая на зубах голубика— сочная, привядшая, сладковатая, любимый корм тетеревов, рябчика, глухаря, соболя… Ощущение чистого, ничем не окисленного счастья.

Мы идем по заснеженному аргишу проверить капканы. На нас брюки из шинельного сукна, телогрейки; дед в ичигах, я в анчурах из лосиного камуса — обувь легкая, теплая, удобная. Капканы у деда на земле под навесиками, чтобы снег не заваливал, привязаны к толстым палкам. К дереву привязывать нельзя: соболь, пытаясь освободиться, 'изобьет' шкуру. Он должен таскать палку с капканом, пока не измается… Собаки наши недовольно фырчат: соболь путает след, пересекает аргиш то вверх, то вниз, да и след ночной, не свежий. Музгар бежит свободно, а Каруна дед ведет на веревочке, его отпустят лишь тогда, когда выйдем на свежий следок, а то будет кружить, облаивать белку, птицу, сбивать с толку.

За спиной у деда поняга — дощечка с сыромятными ремешками, своеобразный эвенкийский рюкзак. Кобели волнуются, повизгивают, крутят мордами. Музгар натаскан, в основном, на соболя, белку лает неохотно, не 'вязко', на птицу тоже не отвлекается, и дед сразу спускает его с поводка: 'Всем ты хорош, токо ноги слабые, нежен больно…' Действительно, лодыжки у Музгара ободраны до сухожилий, время от времени он ложится на снег, зализывает ошметки кожи, обгрызает кровавые сосульки, торчащие между пальцев. Музгара дед снисходительно гладит по голове: 'Остарел кобелишко… Ну ишшо год-два побегает…'

Недавно мы лечили его. На собачьей свадьбе в поселке конкуренты разорвали кобелю щеку. Рана загноилась. Развели марганцовку, позвали из соседнего зимовья Михаила Сафьянникова — двоим не управиться, — повалили Музгара на снег. Кобель стал молча вырываться.

— Да ты, Степан Романыч, силу ему покажи, навались, морду веревкой замотай, да не жалей! Животному — хоть лошадь возьми — силу показать надо, тогда слушать будет!

Сухонький дед едва-едва удерживал кобеля, навалившись на него всем телом, пока я высвечивал рану фонариком, а Михаил из спринцовки тугой струей промывал разорванную в клочья щеку… Кобель сначала подергался, потом затих и даже вытянул шею, чтобы нам было удобнее работать. Свежий снег под его мордой подтаял от собачьего тепла, крови и марганцовки.

…Собаки хватают ноздрями воздух и уходят от нас по аргишу. Мы бредем вслед за ними, не торопясь, с перекурами и разговорами о превратностях охотничьей судьбы.

— Белки в гойнах спят парочками, — рассуждает дед. — Увидишь гойно, стукнешь палкой — не вылезет, не-е-ет! Потихоньку поскресть надоть по дереву— она подумат: хищник какой или птица, колонок аль соболь, — выскочат обе и смотрят: в наволоке они гойна любют делать… Тут их и бьешь. Белка разная бывает. Губница, которая грибы сушит. Чует, что шишка не родится. Поест — три-четыре дня из гойна не выходит. А когда шишка родится — то белка лузжбит ее кажный день, такая белка для охотника лучше. Да молодежь пьет сейчас помногу. А чего не охотиться? Как мы охотились! Какие охотники были — Михаил Алексеевич, Илья Степанович! По пятьсот белок добывали за зиму. Ондатров, соболишек сдавали…

Дед насторожился, замер, снял солдатскую ушанку, покрутил головой: 'Однако кого-то лают…'

Я прислушался — ничего, кроме шуршащей морозной тишины. Открыл рот, напряг уши. Откуда-то издалека уловил текучий, сливающийся в одно целое звон.

— На гряде лают! — оживился дед. Мы повернули лыжи и стали подниматься по мелколесью на гряду. Дед прибавил шагу, ему под семьдесят, а я едва поспеваю за ним. По пути он разглядывает цепочки соболиных следов, быстро отличая свежий следок от вчерашнего. Собачий лай все явственней, уже различаешь голоса: грубая редкая лайка— матерый Музгар, высокая, звонкая, с подвываньем — молодой горячий Карун… Я уже взмок, а лай все ближе, дед почти бежит бегом, я стараюсь не отставать, выкатываемся к собакам в распадок — они беснуются под желтой лиственницей, на вершине которой застыл коричневый комочек — соболь! Увидев нас, собаки перешли на сплошной визг, ощетинив холки, бросились к дереву, уперлись в него передними лапами, а Карун, как мне показалось, чуть ли не сделал попытку влезть по чешуйчатому стволу.

— На, стреляй ты, Славка. — Дед, отдышавшись, снял с плеча мелкашку. — А я собак придержу, а то шкуру попортят!

Зверек распластался на ветке, наблюдая за нашими движениями. Я, привалившись плечом к березе, становлюсь поустойчивее, унимаю дрожь в теле, идущую от сердцебиения, ловлю на мушку круглую ушастую голову, но пуля обламывает ветку — и соболь, словно кошка, растопырив лапы и хвост, летит на снег. Собаки бросаются к нему, он, однако, успевает подскочить к дереву и снова взлетает на вершину. Я стреляю, но чувствую, как от волнения и усталости дрожат ноги. Дрожь передается через руку стволу, мажу, стреляю снова, соболь опять рушится вниз, пытаясь уцепиться за ветки. Карун сбивает с ног деда, рвется к зверьку. Соболь, у которого отбита нижняя челюсть, завинчивается в снег, но дед с внезапной прытью опережает собаку, наваливается на соболя телом, ловит его руками. Соболь впивается предсмертной судорогой в суконную рукавицу, но челюсть у него разбита, зубы раскрошены пулей, глаза светятся зеленоватым, медленно тускнеющим светом…

Дед подымается и за яростную верную службу дает кобелям лизнуть окровавленную соболью морду. Собаки по очереди подходят, обнюхивают поверженного врага, лижут кровь, свирепо ворчат и, удовлетворенные, калачиком сворачиваются на снегу…

Конечно, соболь самый совершенный хищник животного царства. Куница и глухарь, заяц и хорь, белка и горностай, и даже мелкая косуля, — все трепещут его. Если бы наш соболь смог вырасти до размера льва и они бы встретились, я уверен, что от царя зверей и хвоста бы не осталось…

На обратном пути мы сворачиваем на реку проверить вентеря, дробим в квадратной проруби прозрачную ледовую корку, сплавляем крошево по течению под толстый лед, вытаскиваем 'морду', вытряхиваем из нее мелкоглазых черных налимов, синеватых хариусов, крупных брусчатых пескарей… Ерши сразу растопыриваются всеми колючками, замерзая на льду. Последними окоченевают живучие налимы. Дед веткой глушит их по головам, 'чтобы макса не 'выбыгала', — оказывается, налим, если его не оглушить, на воздухе как-то продлевает свою жизнь за счет печени, и она уменьшается — 'выбыгает' в размерах… Налимы молотят черными хвостами по льду, раздувают жабры, затихают…

Вечером дед в зимовье обдирал соболя. Драгоценный мех сползал с красного мускулистого тела, оплетенного сухожилиями, уснащенного белыми изогнутыми клыками и короткими лапами с веером стальных коготков. Облик хищной смерти, особенно когда тушка лежит на лабазе замороженная, оскаленная, с остекленевшими глазами и когтистыми лапами… Дед натянул шкурку на пяло, ссадил, прибил мелкими гвоздочками и любовно погладил блестящий ворс задубевшей ладонью:

— Тайга-матушка ишшо кормит…

* * *

Ночь. Звезды. Тишина. Тени на снегу. Синева. Призрачный густой свет. Трещат деревья. Вспыхивают метеориты. Сверкающая мгла плывет в русле Тунгуски. В такие ночи зайцы носятся по своим вытоптанным тропам, обезумев от лунного сияния. Вот тогда-то они и попадают в проволочные петли, где задыхаются, по-детски крича. А коварный соболь в светлые ночи обходит ловушки. Надо ждать, когда месяц пойдет на ущерб. Торосы, наледи, наст — все искрится. Засветло я не успел выйти к зимовью, а сейчас не пойму, где сворачивать на тропу, чтобы не пробежать две березы на высоком берегу, за которыми стоит дедовская избушка. Ночное пространство заполнено светящимся туманом, обволакивающим предметы. Впереди по левому берегу замерцала какая-то искра. Напрягаю глаза — пропадает. Расслабляю — вроде бы видно снова. Чудится — нет ли? Иду минуту, другую. Искра становится устойчивее. Конечно, это соседнее зимовье наискосок от дедовского! Скоро пора на заберег, искать тропу… Я замедлил шаг, неуверенно повернул направо и почувствовал под ногами твердый, утоптанный снег. Может быть, это зимовье какого-то приезжего татарина? Кто он, откуда — никто не знает. Приехал, поселился в брошенной, старой избушке, не охотится, только рыбу ловит. Стою, всматриваюсь в тьму, смешанную с морозным туманом, — деревья, берег, угоры — всё слилось в сплошное марево. И вдруг откуда-то сверху — рычанье собаки и человеческий голос: 'Кто тут блукает? Ты, что ли, москвич? Заходи, почаёвничаем!'

Слава богу, это наш сосед Володя Юрьев! Сидим в его просторном зимовье, пьем чай, разговариваем.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату