человек гуляла бы по коридорам и аппаратным техцентра. Но кому-то захотелось эффектного зрелища, которое потом сотни раз тиражировалось на экране!
Почти уже в полной темноте металлический звероящер подполз к входу, чуть разогнался и с ревом ударил в стеклянную дверь своим тупым рылом. Зазвенели стекла, толпа взвыла от ужаса и восторга. Звероящер дал задний ход и опять с разгона попытался въехать в вестибюль, но его высокая кабина не пролезала под перекрытие, и машина, вонзив рыло в дверной проем, застряла. Водитель, видимо, ошалев от ярости, снова включил задний ход, снова разогнался вперед, пытаясь протиснуть машину в чрево здания, и снова она загрохотала, застонала, заскрежетала и не пролезла под бетонное перекрытие первого этажа. Во тьме ревел на холостом ходу мотор, с криками колыхались туда-сюда людские массы, звенели стекла, и мы, как оглушенные, смотрели на эту отчаянную попытку взять бастион четвертой власти в конце двадцатого века пугачевским нахрапом… 'КрАЗ' снова дал задний ход, и вдруг от вестибюля донеслись угрожающие крики:
— Отойдите! Отойдите от дверей как можно дальше!
Толпа, видимо, узрев что-то недоступное моему взору, — мы все-таки стояли метрах в пятидесяти от входа — подалась, и вдруг меня ослепил блеск пламени и оглушил грохот.
'Гранатомет!' — мелькнуло у меня в сознании, и в следующий миг над нашими головами раздались автоматные очереди со второго этажа, оттуда, где все время мелькали какие-то тени. Гильзы звонко зацокали о бетонные плиты, и мы рухнули за спасительный гранитный бордюр, прижимаясь друг к другу… Когда через несколько минут стрельба ослабла, я поднял голову, увидел в темноте лежащих, встающих, шевелящихся, начинающих передвигаться людей и сам короткими перебежками, почти на четвереньках, выбрался, как мне показалось, в 'мертвую', непростреливаемую зону в направлении цоколя и побежал к моей одиноко стоявшей машине. Нескольких автомобилей, возле которых я поставил свой, уже на тротуаре не было…
По дороге я вдруг заметил лежащего за фонарным бетонным столбом паренька в голубой куртке, рядом с ним валялись разбросанные, шевелящиеся от ветра брошюрки. Одну из них, наклонившись, я схватил на память об этом дне: 'Списки палачей России 1919–1939 годов'. 3-го и 4 октября эти списки щедро пополнились…
Вечером, возбужденно и судорожно рассказывая дома обо всем, что видел, я вдруг нащупал в кармане и эту брошюрку и мои несколько листочков-четвертушек — записей о Сергее Есенине, которые мне не удалось прочитать ни на 'Русском доме', ни на улице… Вот они, эти странички. Не пропадать же им.
Если бы сегодня Сергей Есенин поглядел на нашу воровскую приватизацию, на нашу Москву, облепленную вульгарными иностранными ярлыками, на наше пошлейшее рекламно-телевизионное безобразие, поглядел бы на псов-рыцарей, защищающих режим на Пресне со щитами, касками и дубинками, он, конечно, повторил бы свою бессмертную строчку: 'В своей стране я словно иностранец ' и снова бы вспомнил: 'Страна негодяев'… Иностранцем можно быть только в стране негодяев. Я думаю о сегодняшнем противостоянии сил и вспоминаю отрывки из мемуаров Галины Бениславской. Во время работы над 'Страной негодяев ' однажды ночью хмельной Есенин сказал ей: 'Это им не простится. За меня отомстят. Пусть лучше не трогают. Посадят — пусть сажают. Еще хуже будет. Мы злые, когда нас озлобят. Лучше не трожъ. Не надо'. Слова, записанные Галиной Бениславской в одну из московских роковых ночей 1924 года. В этих словах — пророчество. Троцкий, Ягода, Зиновьев, Свердлов, Агранов… Действительно, Есенин жил в стране негодяев. А что, сейчас в стране Чубайса, Гайдара, Бурбулиса — лучше? Но меня могут спросить: если Есенин думая о России как о стране негодяев, чувствовал себя то иностранцем, то пасынком, то как оке это совмещается с его признаниями в любви к Родине, с желанием быть гражданином в 'великих штатах СССР'? И вообще, советский или антисоветский поэт Сергей Александрович Есенин? В приговорах 1937 года, вынесенных его друзьям, он проходит как поэт 'антисоветский'. Из дела Петра Орешина: 'Материалами следствия установлено, что еще в 1923 году обвиняемый Орешин являлся участником антисоветской группы реакционных поэтов С. Есенина, С. Клычкова, Н. Клюева, вместе с которыми в 1923 году за активные антисоветские действия привлекался к уголовной ответственности'. В сущности, антисоветским поэтом объявил Сергея Есенина главный идеолог эпохи 20-х годов Николай Бухарин в 'Злых заметках'. Да и сам поэт не раз давал к тому прямые поводы: 'Перестаю понимать, к какой революции я принадлежал ' (1923 г.), или 'какую-то хреновину в сем мире большевики нарочно завели '… Да примеров много! Но можно и возразить: как же так! Есенин не раз признавался в любви к революции и книги свои называл 'Русь советская', 'Страна советская', клялся в том, что 'отдам всю душу октябрю и маю… ' Да. При желании можно доказать, что Пушкин — поэт свободы, а можно доказать и другое, что Пушкин — поэт империи. Можно убедительно изобразить Есенина и певцом советской власти и, если очень захотеть, — стихийным противником коммунистического режима. И то, и другое будет справедливым. Все дело в двойственной природе нашей революции. Есенин, так оке как Блок и Клюев, как легендарный казак Миронов или Нестор Махно, принял революцию как надежду на возрождение и расцвет России, как выход России к народовластию, к русской народной демократии, идущей на смену бюрократическому имперскому государству. Говоря современным языком, он был 'национал-патриотом'. Вспомним 'Анну Снегину'. Ее герои Прон Оглоблин, Лабутя — люди с большими изъянами, комбедовцы, голытьба, своего рода деревенские шариковы, и все оке они куда ближе и роднее Есенину, чем комиссар Чекистов из 'Страны негодяев ' или Карл Маркс, которого 'ни при какой погоде ' Есенин, по собственному признанию, 'не читал'. А его земляки — вожди низов, деревенской черни, родственные Хлопуше, — люди русского народовластия. Но это народовластие чаще всего сосредотачивалось не где-нибудь, а именно в Советах и объективно противостояло интернационально- масонскому криминальному братству партийной и чекистской верхушки, которая в борьбе за власть оказалась куда более подготовленной и изощренной, нежели русские национал-патриоты. И Прона Оглоблина, и Лабутю, и Замарашкина, и Номаха гораздо естественнее можно представить себе в антоновских дружинах, нежели в кремлевских кабинетах. Есть много свидетельств того, что Есенин, как никто другой, ощущал борьбу двух этих сил, волею судьбы запряженных в одну систему, но и в ней продолжавших бороться друг с другом.
Противостояние еврейского функционера Чекистова-Лейбмана и русского революционера-технократа Рассветова из 'Страны негодяев', в голоса которых вливается голос поэта, четко обозначает борьбу национального и космополитического в недрах реокима той эпохи:
Еще не изжит вопрос, Кто ляжет в борьбе из нас. Честолюбивый росс Отчизны своей не продаст. Интернациональный дух Прет его на рожон. Мужик, если гневен не вслух, То завтра придет с ножом… Это мысли то ли Есенина, то ли Рассветова… Но все продолжается, как было в начале 20-х годов. Снова, но в другом обличье, 'интернациональный дух', на этот раз не коммунистический, а буржуазный, 'прет на русский рожон'…
Есенин понимал антирусскую природу верхушки большевистской компартии (она обрусела лишь через двадцать лет после сталинских чисток), когда писал в стихотворении о Ленине: 'Ведь собранная с разных стран, вся партия — его матросы'…
Так что советский или антисоветский поэт Есенин — решайте сами. Русское движение к демократии и к народовластию он принимал. Антирусскую деятельность всемирного интернационала — 'граждан из Веймара' — отвергал с брезгливостью и ужасом. Но драма поэта была в том, что и та, и другая силы жили под вывеской одной идеологии и одного режима. И Есенину в конечном счете оставалось одно — поставить свое призвание выше всех политических пристрастий. Что он и сделал: 'Отдам всю душу октябрю и маю, но только лиры милой не отдам… '