— а свинарник является обществом — они сообщают при помощи хрюканья о своихразличных потребностях, голоде, жажде, похоти и даже стадном чувстве. Но это еще не все.
Что можно сказать о таком хрюканье? Не является ли оно одновременно посланием, адресованным иному миру? Вот что лично я здесь слышу. Спутники Улисса хрюкают следующее: 'Мы сожалеем об Улиссе, жаль, что его нет с нами, мы сожалеем о его наставлениях, о том, чем он был для нас в жизни.'
Благодаря чему в хрюканье, доносящемся до нас среди шумного шуршанья щетины в замкнутом пространстве свинарника, мы распознаем речь? Не потому ли, что тут выражается некоторое амбивалентное чувство?
В данном случае мы прекрасно видим то, что в разряде эмоций и чувств мы называем амбивалентностью. Ведь Улисс в качестве проводника был своим спутникам скорее неприятен. Однако когда те были превращены в свиней, у них, конечно же был повод сожалеть об его отсутствии. Откуда и возникает догадка о том, что они сообщают.
Таким измерением нельзя пренебречь. Но достаточно ли его, чтобы сделать из хрюканья речь? Нет, поскольку эмоциональная амбивалентность хрюканья представляет собой реальность, которая по сути своей не организована.
Хрюканье свиньи становится речью лишь тогда, когда кто-либо задается вопросом, во что оно хочет заставить нас поверить. Речь является речью ровно в той мере, как кто-либо верит ей.
И во что же, хрюкая, хотят заставить нас поверить спутники Улисса, превращенные в свиней? — Да в то, что они еще сохранили нечто человеческое. И в таком случае ностальгия по Улиссу равноценна их, свиней, притязанию быть признанными в качестве спутников Улисса.
Именно к этому измерению принадлежит речь в первую очередь. Речь, по сути своей, является средством получения признания. Она уже здесь — прежде всего того, что лежит позади. И потому она амбивалентна и совершенно бездонна. Истинно ли то, что она говорит? Или нет? — Это мираж. Это первоначальный мираж, убеждающий вас в том, что вы находитесь в области речи.
Без этого измерения коммуникация представляет собой лишь некоторое средство передачи, примерно того же порядка, что и механическое движение. Я только что упоминал о шуршании щетины, о шорохе общения внутри свинарника. Да, именно так — анализ хрюканья целиком сводится к механическим терминам. Но с тех пор как хрюканье хочет нас заставить поверить во что-то и требует признания, существует речь. Вот почему, в некотором смысле можно говорить о языке животных. Язык животных существует ровно постольку, поскольку есть кто-либо, чтобы его понять.
Обратимся к другому примеру, заимствованному мной из статьи Нюнберга, вышедшей в 1951 году, 'Transferenceandreality'. Вопрос в ней ставится о том, что такое перенос. Все та же проблема.
Крайне забавно видеть, как далеко заходит в ней автор и насколько он запутывается. Для него все происходит на уровне воображаемого. Основанием переноса, полагает он, является проецирование в реальность чего-то, что в ней отсутствует. Субъект требует, чтобы его партнер являл собой форму, модель его отца, например.
Вначале он упоминает случай одной пациентки, которая все время сурово распекала аналитика, бранила его, упрекала его в том, что он плохо работает, что его вмешательства неумелы, что он ошибается и дурно ведет себя. Что эте^-случай переноса? спрашивает себя Нюнберг.
Любопытно, что он (имея на то свои основания) отвечает нет, здесь скорее готовность, readiness, к переносу. В этот момент в своих обвинениях пациентка дает услышать требование, первичное требование реального лица, и несоответствие реального мира в отношении требуемого как раз и движет ее неудовлетворенностью. Это не перенос, но его условие.
С какого же момента возникает перенос на самом деле? С того момента, когда образ, требуемый субъектом, смешивается для него с реальностью, в которой он находится. Весь прогресс анализа состоит в том, чтобы показать ему различие двух данных плоскостей, рассоединить воображаемое и реальное. Это классическая теория — поведение субъекта, собственно говоря, иллюзорно, и ему дают понять, насколько мало приспособлено оно к действительной ситуации.
Однако мы непрестанно замечаем, что перенос вовсе не является иллюзорным феноменом. Психоанализ не заключается в том, чтобы сказать пациенту: 'Друг мой, чувство, которое вы испытываете ко мне, происходит от переноса'. Так мы вряд ли что-нибудь приведем в порядок. Но, к счастью, если авторы неплохо ориентируются в своей практике, они приводят примеры, которые изобличают их теорию и доказывают, что им не чуждо определенное чувство истины. Так происходит и в случае Нюнберга. Пример, приводимый им в качестве типичного примера опыта переноса, чрезвычайно поучителен.
Нюнберг рассказывает об одном своем пациенте, который сообщал ему максимальное количество материала, искренне, доверительно и подробно излагая вещи, заботясь о полноте своего рассказа… И тем не менее, никакого движения. Ничего не менялось до тех пор, пока Нюнберг не заметил, что, как оказалось, аналитическая ситуация воспроизводила для пациента ситуацию из его детства, когда он не раз доверительно сообщал свои секреты своей собеседнице, которой была не кто иная, как его мать, приходившая каждый вечер посидеть у него в ногах на кровати. Пациент, эдакая Шехерезада, находил удовольствие в том, чтобы давать исчерпывающий отчет о своем дне, о своих поступках, желаниях, склонностях, сомнениях, упреках, никогда ничего не скрывая. Теплое присутствие его матери, переодетой на ночь, было для него источником совершенно самостоятельного, особого удовольствия от угадывания под ее рубашкой очертаний ее груди, тела. Так проходили первые в его жизни сексуальные исследования любимой партнерши.
Как это следует анализировать? Постараемся быть хоть немного последовательными. Что же это значит?
Здесь упомянуты две различные ситуации — пациент и его мать, пациент и аналитик.
В первой ситуации субъект получает удовольствие посредством словесного обмена. Мы легко можем различить здесь две плоскости: плоскость символических отношений, которые в данном случае, конечно, подчинены, искажены отношением воображаемым. С другой стороны, в анализе пациент ведет себя совершенно доверительно и совершенно добровольно подчиняется правилу. Следует ли из этого заключить, что тут присутствует удовлетворение, сходное с первичным удовлетворением? Во многом само собой напрашивается решение — ну да, конечно лее, субъект вновь ищет сходного удовлетворения. Не колеблясь, вы заговорите об автоматизме повторения и о чем угодно прочем. Аналитик будет горд тем, что обнаружил позади такой речи какое-то чувство или эмоцию, которое-де вскрывает присутствие психологической потусторонности, конституированной по ту сторону речи.
Но одумаемся! Прежде всего, позиция аналитика в точности обратна позиции матери, он сидит не в ногах, а позади него, к тому же он далек от того, чтобы источать, по крайней мере, как правило, очарование первичного объекта и располагать к тем же вожделениям. Во всяком случае, никак уж не аналогия здесь напрашивается.
Все, что я сейчас сказал, — это, конечно, азбука. Но лишь разбирая структуру по складам, и говоря простые вещи, мы можем научиться считать по пальцам элементы ситуации, внутри которой мы действуем.
Нам важно понять следующее — почему с того момента, как отношение двух ситуаций было открыто субъекту, происходит полное преобразование аналитической ситуации? Почему те же самые слова станут теперь эффективными и ознаменуют собой подлинный прогресс в существовании субъекта? Попробуем немного поразмыслить.
Речь как таковая имеет место в структуре семантического мира — мира языка. Речь никогда не ограничивается единственным смыслом, а слово — единственным употреблением. За всякой речью что-то стоит; всякая речь выполняет несколько функций, имеет несколько смыслов. Позади того, что в дискурсе сказано, существует то, что имелось в виду, а позади этого 'имелось в виду' есть еще другое, и так до бесконечности — если только не прийти к убеждению, что речь обладает созидательной функцией, что она-то и приводит к появлению самой вещи, которая является не чем иным, как понятием.
Помните, что Гегель говорит о понятии: 'Понятие является временем вещи'. Конечно, понятие не является вещью в плане того, что есть вещь, по той простой причине, что понятие всегда находится там, где вещи нет; понятие замещает собой вещь, подобно слону, которого однажды я привел сюда через посредничество слова 'слон'. Если некоторые из вас были этим настолько поражены, то именно благодаря всей очевидности присутствия слона с того момента, как он был нами назван. Что же может быть здесь от