— Я этого не люблю, парень, — сказал он, — но в Москве не осрами меня. Учиться так учиться! России нынче уменье надобнее всего! Поехали!
Уже сидя в седле позади поручика, Алесь робко спросил:
— Пане военный, это воры были?
— Лазутчики, — отвечал Ефремов, не оборачиваясь. — Свейского короля Карлуса люди. Хотели сумку унесть, приметили царскую печать. Карлус их далеко разослал по всему краю, гляди в оба!
— Да что вы в сумке везёте? Золото?
— Не знаю, — отвечал Ефремов, — я и не спрашивал. Не положено по военной службе.
Ехали свежачком, ещё туман таял в долу. Солнце вставало. Жаворонки заливались в небе. Слушая их, запел Тимоха, как-то ладно приспосабливая свою песню к равномерному цоканью копыт:
МОСКОВСКИЙ ПЕЧАТНЫЙ ДВОР
Петухи пропели на Москве-реке. Ударил колокол в Кремле, и отозвались колокола по всему городу.
На кремлёвских стенах в последний раз прозвучала перекличка часовых:
— Славен город Москва!
— Славен город Орёл!
— Славен город Новгород!
— Славен город Тула!
— Славен город Казань!
И, наконец, от Боровицкой башни долетел отдалённый голос:
— Славен город Санкт-Питербурх!
Караул сменился.
На Красной площади загудели торговые ряды, лавки и ларьки. Заголосили разносчики горячего сбитня и пирогов подовых. Солнце осветило Кремль, и, как пламя на конце свечи, вспыхнула на голубом небе золотая маковка «Ивана Великого».
Москва — город большой и удивительный. То деревянные домишки, прижавшиеся друг к другу, расступаются, чтобы дать место каменным хоромам с затейливыми крышами; то вовсе исчезают дома, и долго тянутся сады, луга, рыбалки и огороды; то снова появляется город, но теперь уже состоящий из отдельных домов, окружённых рощами. И всё это усыпано бесчисленными соборами, церквами, церквушками и просто часовнями, где в солнечный день мрачно и таинственно теплятся в полутьме огоньки свечей и лампад. Стаи галок перелетают с криком с одних крестов на другие.
Колокольный звон тяжко плывёт по городу. Его иногда перебивает барабанная дробь и посвистывание военной флейты. Громко топая сапогами, шагают солдаты в зелёных мундирах. Пузатые лабазники высовываются из полутёмных лавок и, крестясь, шепчут молитвы. Как бы бог не наказал за новомодные платья, кафтаны, чулки и треуголки! Два года тому назад царь приказал всем бороды брить, верхнее платье носить «саксонское», а летом «французскую» одежду.
А ведь борода-то нужна человеку для спасения души… По крайней мере, так говорили в старину.
Бурлит торговая улица у Никольских ворот. В середине этой улицы возвышается величественное здание с башней и огромными воротами. Над воротами изображены лев и единорог.
Это государев Печатный двор.
Маленький, толстый, живой человечек прыгал между лужами и кучами мусора, помогая себе палкой и придерживая рукой на голове треуголку. Он постучал рукояткой палки в наглухо запертые ворота Печатного двора.
— Кто там? — спросил низкий голос.
— Киприанов Василий, библиотекарь.
Открылась прорезанная в воротах дверца. Маленького человечка на Печатном дворе знали. Сторож поклонился ему низко.
— С чем пожаловать изволили?
— Як Ефремову, словолитцу, по делу типографскому, — важно проговорил Киприанов.
— Пожалуйте, сударь, в литейную. Они там с утра с мальчишкой.
— С каким мальчишкой?
— С новым. Не иначе, как в справщики его обучают…
Это была шутка. Справщиками на московском Печатном дворе были люди учёные, знающие не только российскую словесность, но и греческую и латинскую. Они проверяли тексты книг перед печатанием и отвечали за их содержание.
У Михаила Ефремова в литейной и в самом деле находился мальчик лет двенадцати, с вихрастой светлой головой и ясными голубыми глазами. На нём была холщовая рубаха, кое-как подпоясанная верёвкой. На ногах были громадные, поношенные сапоги с загнутыми вверх носками. Он забился в угол и оттуда насторожённо разглядывал мастерскую.
Здесь всё было ему ново: и большая печь, в которой горел яркий огонь; и набор ковшей; и множество инструментов, больших и маленьких; и верстаки, возле которых суетились помощники Ефремова; и сам мастер Ефремов, в кожаном фартуке, с волосами, подвязанными ремешком, с седоватой бородой, расчёсанной «лопатой», большой, рыхлый, с угловатым смуглым лицом, на котором проницательные глаза светились, как угольки.
Киприанов снял с головы треуголку и долго, церемонно раскланивался с хозяином. Ефремов отвечал коротко и устало поклонился один раз и молча вперил в гостя свои светлые глаза.
— Нынче бороду на Москве не скоро сыщешь, — заметил Киприанов.
Ефремов махнул рукой.
— Заплатил, — сказал он, — медною монетою. Ярлык выдали. Хожу в бороде. А о том, что в казну за бороду заплачено, ношу ярлык на шее. Нынче вот как! А?
— Изрядно, — усмехнулся Киприанов, — обрить, оно вроде дешевле…
— Куды мне, старику, бороду брить? Я от молодых лет у верстака, при печатных станах. И штыховал (гравировал), и печатал, и буквы делал. Наше дело важное на Руси — книги делаем. Как же мне без бороды?
— Честь и слава, — сказал Киприанов, проводя рукой по своему гладко выбритому подбородку, — однако и мы ландкарты и таблицы неплохо делаем в нашей новой типографии, и притом бороды не носим — мешает… Вспомни, как его царское величество повелел: Ефремова, словолитца, перевесть в новую гражданскую типографию, что под смотрением господина генерала Брюса… А ты где? Что тебе возле попов-то на старом Печатном дворе околачиваться?
Ефремов с отчаянием замахал теперь уже обеими руками.
— Поликарпов не отпустит! Об этом ему и слова не молвить! Затопчет ногами и прогонит. Он с норовом…
— Вот и выходит не по царской воле, — заметил Киприанов.
— Я человек мастеровой. Поликарпов — мой начальник. Велено мне оставаться на Печатном дворе, а к вам с Брюсом под начало не идти. Да и дело у меня нынче великое. Не время место менять.
— Азбука?
— Она.
— Покажи!