Теперь мулхан, словно неприкаянный, бродит по коралю, не обращая внимания ни на людей, ни на собак. Его лучше бы добить, чтобы не мучился, но не разрешает милиционер. Нужно дождаться приезда какого-то начальника, а тот, по всему видно, не очень торопится.
Олень постоял у костра, помигивая густыми, словно опахала, ресницами, затем вышел на озеро и принялся обнюхивать выглядывающие из-под снега стебельки пожелтевшей пушицы.
— Кушать хочет, — вздохнул дед Кямиевча. — Возле палатки уже два раза ягель коптил, а кушать нельзя — рот болит.
Поправил в костре дрова, закурил и, критически окинув взглядом мое пристанище, поинтересовался.
— Ты здесь долго жить будешь?
— Не знаю. Думал пару месяцев порыбачить. Сейчас хариус клевать начал, да и мальмы в озере хватает. А здесь эти со своими бичами. Придется возвращаться. Может, после забоя приеду, а пока что поживу на Ингоде…
Обычно на Новых озерах бывает людно только в ноябре, когда пастухи пригоняют на забой оленей. Потом остается один старый эвен Горпани, к которому пастухи приезжают за мукой, чаем, сахаром, макаронами. Здесь же они хранят зимнюю и летнюю одежду, запасные нарты, палатки, оленью упряжь.
Дед Горпани искусно ловит петлями зайцев, а вот рыбачить совсем не умеет. В минувшем году я делился с ним хариусами и мальмой, а он угощал меня олениной и зайчатиной. Кроме того, дед пытался научить меня говорить по-эвенски, а я его по-украински. Я, как ни старался, а более десяти слов так и не выучил, а дед уже через две недели «балакав», как настоящий хохол.
Я был уверен, что и в этот раз буду жить здесь вдвоем с Горпани сколько захочется, но кому-то приспичило провести еще один забой в конце февраля. В эту пору все олени худые словно собаки, да и как потом хранить мясо — трудно даже представить. Опытных забойщиков, понятно, не нашлось. Собрали по подворотням бичей и, насулив золотые горы, привезли сюда. Те, ничуть не задумываясь над тем, что в тайге на виду каждый шаг, забрались в склад, вытащили невесть зачем доставленную в тайгу стиральную машинку и за полдня накрутили четыре ведра браги. В первую очередь напились сами, затем упоили пригнавших оленей пастухов, а под завязку украли у них мешок камусов, японский магнитофон и охотничий карабин «Барс».
Куда девался дед Горпани — никто не знает. Вечером пил со всеми брагу и обещал одному из бичей продать две соболиные шкурки, потом вдруг исчез. Наверное, пошел проверить настороженные на зайцев петли и остался ночевать в охотничьей избушке, которых здесь сколько угодно. Между делом кто-то из бичей поймал доверчиво подошедшего за щепоткой соли молодого оленя-мулхана и отрезал язык. Язык сварили и съели под брагу, но кто сделал это, не мог узнать даже вызванный по рации милиционер.
Главное, сторожка Горпани, в которой я собирался поселиться, оказалась занятой. К моему приходу здесь только закончили обыск. Прямо на пол вперемежку с сапогами, грязными портянками и заляпанными кровью мешками были свалены одеяла, матрацы и похожие на блины ватные подушки. Посередине сторожки стоял высокий худой мужчина и, словно кобзарь бандуру, прижимал к груди замороженную оленью ляжку. Вокруг него суетился другой — пониже и посправней, что-то ему доказывал и, похоже, пытался эту ляжку отобрать. Третий в грязной разорванной майке и спортивном трико с белыми лампасами, ступая облепленными кровью и оленьей шерстью сапогами прямо по одеялам, извлекал из-под них рюкзаки, вытряхивал и, по-видимому, ничего не находил. На столе у окна милиционер писал бумагу, рядом склонился усатый парень в одетом на голое тело пальто с шалевым воротником и, объясняясь, делал удивленное лицо и разводил руками. Еще кто-то спал в углу на голых досках, но там было сумеречно, и его лицо разглядеть невозможно.
Никто не обратил внимания ни на меня, ни на то, что через открытую дверь тянуло холодом. Лишь тот, что в углу завозился, устраиваясь поудобнее, и снова притих. Я чуть постоял у порога и, не решившись переступить его, покинул сторожу.
По другую сторону заполненного оленями кораля темнели палатки оленеводов. Я решил поискать деда Горпни у пастухов, но даже то, что произнес у входа в палатку по-эвенски: «Дорова, эрипчи дял! Идым!» Мол, здравствуйте, дорогие товарищи! Разрешите войти! Не помогло. Пожилая эвенка в очках и расшитом бисером малахае, выставив из палатки голову, так обложила меня по-русски, что я пришел в себя только далеко за коралем. То ли она приняла меня за кого-то из бичей, то ли после устроенного бичами шабаша здесь относятся без уважения ко всем пришлым.
Вот тогда-то я и решил обосноваться на берегу озера. Поставил шалашиком десяток собранных возле кораля жердей, укрыл сверху оленьими шкурами и развел у входа костер. Шкурами выстелил и пол своего пристанища, благо, целая куча их валяется возле склада прямо под открытым небом. Я даже привередничал, подбирая для постели только белые, словно какой-нибудь шаман или тундровый князек…
Говорят, спящему на белых шкурах духи приносят удачу. И хотя я еще только готовился спать на этих шкурах, удача явилась ко мне в виде маленького и шустрого, словно горностай, деда, неизвестно откуда вынырнувшего возле костра и полюбопытствовавшего, есть ли у меня водка? Был дед немного пьян, но, по всему видно, он и в трезвом виде такой же общительный. Одет он в расшитую разноцветным бисером кухлянку, кожаные штаны с очень узкими штанинами и опушенные оленьими лапками торбаса. На голове деда матрешкой повязана косынка в желтый горошек, отчего чистое без единого волоска лицо моего гостя казалось донельзя круглым и каким-то домашним.
Я сказал деду, что водки у меня нет, но сейчас сварятся пельмени. Если есть аппетит — может садиться со мною ужинать.
— Пельмени — это хорошо! — восторженно провозгласил дед. — Курорт ездил, каждый раз две миски кушал. Кусно!
Прежде чем сесть, он по-хозяйски поправил костер, подставил поближе к огню чайник и только потом опустился на краешек шкуры, ловко подвернув под себя ноги. Пельмени ел, аккуратно накалывая их кончиком ножа, затем выпил бульон и, повернувшись ко мне, спросил:
— Мозговать будешь?
Не знаю, что это такое «мозговать», но согласно киваю. Дед тут же исчезает в темноте и скоро появляется с охапкой длинных и тонких костей, по краям которых свисают лохмотья сухожилий. Держал он эти кости, словно дрова для костра, и, словно дрова, со звоном высыпал на пол. Затем критически осмотрел мой нож, которым только что накалывал пельмени, и достал из ножен свой. Этот не чета моему. При желании дедовым ножом можно колоть дрова или долбить лунки во льду. А дед между тем пристроил на непонятно откуда взявшийся камень — голыш самую длинную кость и принялся ее раскалывать.
Где-то я читал, что на стоянках первобытных людей часто встречаются расколотые вдоль кости. Кстати, среди них немало и человечьих. Мне думалось, для того, чтобы вот так расколоть кость, нужно какое-то особое приспособление. Оказывается, все гораздо проще. Немного постучал тыльной стороной ножа у одного края, затем у другого, стукнул посередке, и прочная с виду оленья кость лопнула по всей длине, словно надрезанное алмазом стекло.
Дед Кямиевча отложил нож, словно скорлупу с яйца, счистил костяные осколки, и наружу выглянула колбаска мозга. Белая, тугая и довольно аппетитная с виду. На вкус она оказалась похуже. Главное, совсем несоленая. Дед откусил большой кусок, словно это банан или какая-то пастила, пожевал и спросил:
— От милиционера прячешься?
— С какой стати? — спросил я. — Только сегодня пришел с Ледникового. Порыбачить здесь думал, а бичи всю сторожку заняли, даже деда Горпани выжили.
— А в палатку, почему не пошел?
— Пробовал, но какая-то женщина выгнала. В очках. Может, знаете? Шуганула так — чертям стало тошно.
— Не может быть! — удивился дед. — Совсем выгнала? — И здесь же добавил. — Это Акулина. Она и меня выгнала. Я им консервы отнес, заднюю ногу оленя отнес, а она выгнала.
— Кому отнес?
— Бичам, которые стиральную машинку крутят. Говорят, сейчас бражку пить будем, неси закуску. Я им полмешка консервов отнес, мясо отнес, а они всего одну кружку налили. Говорят, камус неси, еще кружку