Но пошлют меня в командировку, привезу заметку — и чуждые крамольных струн редактора толкуют мне:
— Ну вот ты пишешь: ужас, грязь на ферме, комсомолка удавилась. Но ты сам молоко пьешь? И я пью. А прочтет это молодая девушка, выбирающая путь в жизни, и ни за что уже дояркой не пойдет. Нам бы селу помочь — а ты его совсем уничтожаешь!..
Или:
— Вот у тебя секретарь райкома — негодяй. Но давай рассуждать. Значит, человек рос, выдвигался, никто за ним плохого не замечал, а Александр Васильевич приехал — и заметил. Значит, все не в ногу — один Александр Васильевич в ногу. Так получается?
То есть во всех несчастьях издыхавшего застоя сразу почему-то оказался виноватым я. А его оракулы, затем как-то без запинки перешедшие в его хулители, при этом процветали всласть. Жрали, не зная горя, в Доме журналистов водку и коньяк и щедро потчевали шампанским, еще весьма качественным, своих баб.
Первым таким оракулом для меня стал Олег Максимович Попцов, главный редактор популярного при нем журнала «Сельская молодежь». Там на правах внештатного корреспондента я протянул два года, за каждый из которых, кстати, заработал звание лауреата. Но мне, естественно, хотелось нестерпимо в штат — дабы с законной корочкой сводить и свою кралю в знаменитый тогда ресторан Домжура.
Но только дело к корочке — как у меня с Попцовым, относившимся ко мне, по правде говоря, достаточно тепло и терпеливо, какой-нибудь конфликт. Читаю свои гранки — и вдруг натыкаюсь на невесть откуда взявшуюся там, ни к селу, ни к городу, цитату Брежнева. Кричу: «Кто эту гадость мне вписал?» — «Олег Максимович». Врываюсь в его кабинет: «Какого черта?»
Он терпеливо и с присущим ему остроумием пытается мне втолковать какие-то нюансы дескать обязательной для всех игры. Но видя, что я в этих играх полный и еще упрямый идиот, терпеж теряет и орет:
— Чистеньким остаться хочешь? Не получится! Будешь как все!
Но тогда в чем была лафа: так как печать принадлежала государству, а значит, в том числе и мне, я ощущал себя в моральном праве упираться и скандально требовать свое. И выпертый Попцовым, иду к редактору отдела Сереге Макарову, тоже был очень добрый и душевный человек, и начинаю доставать его. В итоге он хватает со стола телефон — и запускает им в меня:
— Будешь бакланить, сука, я тебе такую правку впишу, до конца жизни не отмоешься!
Но при всем этом люди были все же не в пример душевней нынешнего, мирились быстро, и Макаров вскорости мне говорит:
— Ладно, примем тебя, дурака, в штат, но с условием. Ты все мараешь негатив, сделай один хороший очерк. Душой кривить тебя никто не просит, найди сам, где хочешь, положительный пример, ну где-то ж должен быть!
И я отправился в Смоленскую область надыбывать необходимый для заветной ксивы позитив. Нашел Героя Труда по фамилии Эльгудин, председателя колхоза-миллионера; но покрутившись по его хваленому хозяйству, вижу, что герой — мерзавец редкий. У него лапа чуть не в Политбюро, все цифры — дутые, убийства, мордобои по заказу, и весь район дрожит перед его разбойничьим гнездом. Тогда такие гнезда, как у знаменитого узбекского Адылова с его зейданами, водились по всему Союзу. И надо ж мне было нарваться как раз на одно из них!
Собрав в милиции и прокуратуре кучу улик на изверга и едва унеся ноги от его громил, я пишу очерк и несу его Макарову. Прочел он, вздохнул тяжко — и понес Попцову. Тот, надо отдать должное, не бросил мне мое творенье в морду сразу, а сперва отнес в ЦК комсомола, чьим органом была «Сельская молодежь». После чего все-таки в морду бросил — но я обиделся на него даже не за это.
Ладно сказал бы прямо то, что мне уже сказали: сверху дали отворот. Но он давай мне с эдаким еще оракульством внушать, что дело все в художественной неубедительности очерка. То есть пока я в самое кровавое дермище не залез, все было убедительно и я дважды лауреат, а тут сразу — неубедительно!
А кончилась вся наша с ним зыбкая любовь, когда я выдал ему новый очерк, его долго держали, потом сильно порезали и собрались печатать. Но я снес то же самое в очень престижный тогда «Новый мир», где взяли — а потом и напечатали — все целиком. И я на радостях накатал Попцову очень смешное послание, озаглавленное патетично «Нота», где слал всех к черту и требовал не сметь мой искаженный труд публиковать.
Вздохнул Олег Максимович при нашей с ним последней встрече и сказал:
— Так ты, дубина, и не понял ничего. Ну ничего, еще об этом пожалеешь.
Но что я должен был понять? Что чистой правды на печатной полосе не может вовсе быть? И всем, при любой власти, только надлежит играть в эти кривые игры, то есть по сути лгать? Конечно, дело хлебное — чему пример дальнейший, уже демократический карьерный взлет экс-цекамольца до главы Российского ТВ, кадившего уже обратным образам. Но это-то тотальное лганье в конечном счете, думаю, и развалило, как токсин, могучую, но перебравшую его страну. Эти попцы продули в свои игры, как дворяне продували встарь деревни в карты, весь приход, скатили его под свои холуйские кадила под откос — с чего и сыты стали. И я не видел никогда, чтоб у кого-то из них застрял в горле, хоть слегка, этот поистине иудин хлеб.
Но моя история с героем-кровопивцем на попцовском отвержении не кончилась. Напротив, свела меня еще с обширным кругом этих чуждых горя игроков — но и желанный вход в их касту крайне затруднила. Я, все горя своим неутоленным долгом, подсократил свой очерк — и понес во все газеты: «Правда», «Сельская жизнь», «Советская Россия» и так далее.
Сейчас такими глупостями заниматься уже вовсе бесполезно. Все сами себе короли, точней шестерки прикупивших прессу, как пучок редиски, денежных тузов — и разговор с тобой, если зашел не в масть, короткий. У меня, например, есть в столе статья об угробившей целую область сырьевой афере не побитого и посейчас туза этой колоды — с такой визой одного главного редактора: «Если даже все правда, тем более публиковать нельзя». Или когда я написал, как Немцов на пару с другим жуликом нагрел казну на несколько миллионов долларов, ответ в другой редакции, уже на словах, был: «Кто на Немцова катит — тот антисемит. Больше сюда не приходи».
Но прежде, при всех фильтрах и заслонах на прямую, а не в рамках игрищ, правду, хоть с авторами обходились деликатней. То есть не гнали просто вон, а клали неходячие заметки в папки с утешительными бантиками: «Попробуем… Прикинем… Подождем…» И забавная история на этой почве у меня произошла в тогдашней, еще прогрессивной «Сов России».
Редактором отдела там был очень деликатный, из тех «честных коммунистов», Андрей Иллеш, впоследствии, по перекраске вывесок, член редколлегии демократичнейших «Известий». Бродя, как погорелец с торбой, со своей заметкой всюду, где пускали, я набрел и на него. Он прочитал, вложил заметку в папку и сказал: «Это очень серьезно, надо сперва проверить по собкоровским каналам». Думаю, он сразу знал, что дело мертвое. Но, видно, дорожа своим порядочным лицом, поделикатничал ответить с ходу словоблудием или простым, по сути хлебных игр, пинком. И сам, заняв такую позу, сел на мой крючок.
Проверка его длилась девять месяцев, раза два в месяц я ему звонил и получал ответ: «Еще нет результатов от собкора». Донял я его хуже горькой редьки; он, знать, надеялся, что я первым выдохнусь и слезу с него. Но я все не слезал, взывая к его опрометчиво засвеченному благородству: «Андрей, ведь дело ж не в нас с вами! Там сироты убитых плачут — а убийца принимает ордена!»
И вот однажды он зовет меня к себе и, сделав скорбную на совесть мину, говорит:
— Конечно, мне перед тобой неловко, девять месяцев тебя морили, можно было б и родить. Но понимаешь, вот какая штука, собкор дал ответ. Факты во многом подтверждаются, но председатель уже месяц с приступом сердца в райбольнице и уже, видимо, к работе не вернется никогда. И обком считает, что выступать сейчас с убийственной статьей — просто добить больного человека.