Я говорю: ну надо ж, опять злыдень — я! Хотя по моим данным негодяй здоров как бык — но хоть и захворал бы, что с того? Так всякий запасется бюллетнем — и взятки гладки! Где ж справедливость?
Тут Иллеш, доведенный сам мной чуть не до сердечного припадка, начинает злиться и впадать в то словоблудие, которым рано или поздно все должно было и кончиться:
— Нет, это уже не справедливость, а жестокость! Но мы не можем применять ее даже к злодеям! Мы, как носители морали, наоборот должны побеждать великодушием!
Я говорю: давай хоть в ту больницу позвоним, предметней будет спор. Но он, не желая никаких звонков, уже завелся этим пафосом великодушия — куда только оно потом девалось, когда всем скопом таких благородных стали добивать уже поверженное из башенных орудий прошлое с его пенсионерами и ветеранами, вопя с надрывом: «Додавите гадину!»?
А я, шмоная на своих птичьих правах по этим коридорам, приметил еще раньше, что при совестливом Иллеше увивался такой же начинающий, как я, шустрый парниша Вова Яковлев. Мы с ним даже уже слегка здоровались, но у него внедренье шло успешней моего: Иллеш то ли уже взял его к себе в отдел, то ли как раз собирался брать. И этот Вова, бывший с самого начала в кабинете, только я попер на шефа, как вскинет хвост трубой — и на меня:
— Да ты здесь кто такой, чтобы с ним спорить? Да он тебя мог вообще погнать, а он на тебя столько своей крови выпортил! Да ты, свинья, ему, святому человеку, еще поклониться должен!..
Я, взятый в угол, уже тоже закипел слегка:
— А ты-то сам кто, сявка, есть? Ну и заткни хайло, пока цело!
Тут забегают бабы-секретарши — и тоже, чуя драку, в визг; мы трое, красные как раки, уже чуть не за грудки друг дружку — в общем хоть святых вон выноси!
Но выпихнули вон в конце концов меня. Я тут же связался по межгороду с эльгудинским райцентром, и мне ответили, что жулик не хворал и дня. Попробовал я сообщить об этом Иллешу — но так как уже показал себя свиньей и скандалистом, то и был послан с легким сердцем в зад. Вову же Яковлева следом уже прочно прописали в касту — ну а дальнейшая его судьба, главы самого доходного издательского дома «Коммерсантъ», известна.
Но наконец-то повезло и мне: меня взяли стажером в сельский отдел «Комсомольской правды».
Главным редактором тогда там был наш будущий глава Госдумы Селезнев. Фигура в том, редакторском обличье, хоть ему и было всего 30 с чем-то, даже казавшаяся мне внушительней, чем в его пост-качестве. Впрочем в той, еще могучей как-никак державе пресса была в полном смысле действующей властью, и даже не четвертой, а второй, после партийной. По газетной заметке людей лишали запросто самых высоких кресел — хоть и пробить цензурные заслоны было нелегко.
Теперь все это девальвировалось крайне — что при действительной свободе слова, думаю, и было б справедливо. Поскольку дело прессы не валить начальство, а давать стране правдивого угля. Но нынче она просто дает туда-сюда, по усмотрению из-за кулис, и служит не стране, а этим закулисным сутенерам.
Итак Селезнев, первый крупный властелин, которого я видел близко, как и первый в пирамиде — а «Комсомолка» тогда почиталась по нахальству первой из газет — внушал мне, самому последнему в строю, невольный легкий трепет. Он же, поднимаясь на этаж в особом лифте, в черном кожаном пальто, с набрякшей всей своей значимостью физиономией, казалось, и не замечал меня.
Хотя уж много лет спустя, когда его загнали на гораздо низший пост редактора «Учительской газеты» и мы с ним встретились, уже довольно запросто, я смог понять, что ошибался. Но когда он, священный в свое время Главный, сам предложил мне сигарету и зажег огонь, во мне вновь трепыхнулось нечто позабытое давно. Былой кумир — все бог, и девальвация его в просто милого и обходительного собеседника невольно ущемила мои ностальгические чувства.
Впрочем он и при власти в «Комсомолке» с подчиненными держался просто, лаконично и без хамства. Верстается номер, все столпились над столом с макетом, доходит до намеченного на сладкое фельетона, его характерная реакция: «Не обхохочешься. Ну что ж, другого нет».
Служить тогда я хотел страшно, дослужиться все до той же вожделенной корочки корреспондента — а пока мне выдали только бумажку, отпечатанную на машинке, дозволявшую лишь вход в редакционный корпус, больше ничего.
Между тем на этажах этого здания старинной сталинской постройки, где сидели «Комсомолка», «Сов Россия» и еще несколько газет, я успел так или иначе перезнаться с разными обитателями этих этажей. И мое самолюбие, честно говоря, было слегка уязвлено тем, что многие мои ровесники уже ходили в признанных авторитетах и ценились, независимо от штатных должностей, по какому-то особому, гамбургскому счету.
Со мной в отделе сидел Леша Черниченко, сын знаменитого сельхозписателя Юрия Дмитриевича. Последний на моих глазах стучал в свою прославленную, «крестьянскую», как любил щеголять, грудь, внушая маловерам: «Без партии народ — слепой щенок! Партия — наша надежда и опора! Кто против партии, не понимает в сельском деле ничего!» И только этой партии накостыляли, как он же стал автором того ударного в хвост коммунистов плагиата: «Додавите проклятую гадину!» А Лешу за его статью по телефону похвалил сам Брежнев! Потом он, уже сменив, как папа, политический окрас и резво выскочив из той же партии, как из чужой постели поутру, рассказывал эту историю как анекдот.
Оно анекдотически и было, потому что с сообщением о брежневском звонке пришел из секретариата главный прикольщик «Комсомолки» Миша Палиевский, и все упорно думали, что это его очередной прикол. Но в ту пору Леша очень аккуратно умел отделять анекдотическое от существенного. Писал с огромным пафосом о нерадивцах и транжирах государственной копейки — а заправлять свою машину ездил к левакам за кольцевую автостраду. Где мне, когда я как-то съездил с ним, очень понравилось название орудия для перекачки топлива из баков ЗИЛов: «воровайка». Я так над этим словом и всей вытекавшей из него двойной моралью ржал, что Леша веско, как уже не мальчику, но мужу подобает, отпустил: «Старик, ведь ты дождешься, что смеяться будут все, кроме тебя!»
Странно: вот он-то мне как раз при всем своем двурушии, однако не лишенном цехового соучастия к товарищу, казался самым прирожденным журналистом, готовым изменить чему угодно, но не своему перу. Он был единственным на моей памяти, кто до глубокой ночи дожидался выхода свежей газеты со своей статьей, чтобы доставить ее прежде, чем появится в ларьке, своей возлюбленной жене. Но наигравшись сперва в коммуниста, потом в демократа, кончил тем, что вообще ушел в какой-то бизнес по сколачиванию этой уже не пахнущей ничем копейки. То есть победила в конце концов эта казавшаяся в нем сначала чисто наносной и не являвшей сути «воровайка».
Еще заметен был из молодых, но ранних перышников «Комсомолки» совсем зеленый юноша Валя Юмашев. С каким-то ну совсем невзрослым и несобранным лицом, как будто только слез с горшка и мыслями еще остался там, он вел однако целую страницу по комвоспитанию молодежи «Алый парус». А потом, как-то логически сменив, как горшок детства на солидное седалище, свой алый стяг на противоположный, уселся на уже серьезной должности в коротичевском, первом рупоре крамолы, «Огоньке».
Я там его однажды посетил и подивился состоявшейся с ним в небольшое время перестройке. Когда в конце 80-х накатила эта первая волна расправы с лицемерным партноменклатурным прошлым, кто-то надоумил меня собрать все старые материалы по эльгудинскому делу, включая хронику моих хождений по редакторам, закрывшим своими совестными и бессовестными грудями негодяя, и отнести все это в «Огонек». Я же вдобавок позвонил и убедился, что Эльгудин, когда многие уже летели с мест, все еще при своем. Сложил я все это и понес, как к старому знакомому, к Юмашеву.
Он с этим дивным новым видом какой-то крайней, чуть уже не государственной загруженности проглядел мои странички и, слегка поморщившись, сказал: «Оставь… Не знаю… Все это, конечно… Но сейчас есть вещи поважней». Я и сам не был уверен до конца, стоит ли ворошить старые язвы, когда, как мнилось, не сегодня-завтра грянет избавление, с победой над стогнатами, от всех язв вообще. Но я тогда не знал, и в голову мне не могло прийти, что бывший алый парусник как раз уже трудился над новейшей «Целиной» новейшего кумира Ельцина, закладывая свой последующий потрясающий скачок на самую вершину следующей пушечно-номенклатурной власти.
И вот я, глядя на всю эту золотую поросль, уже тогда начавшую справлять свой бенефис, который и затем не прерывался ни на миг — а строй при этом поменялся лишь как блюда за столом — не мог все