воззвал он к Элейне.
— Я видала волшебство, — ответила та, — или то, что считалось волшебством. Кое-что из этого вроде бы действовало. Не каждый раз, конечно.
— Случайность, — заявил Никодимус.
— Нет, больше, чем случайность, — возразила она.
— Почему бы нам всем попросту не уйти отсюда, — сказал Хортон, — и не предоставить Никодимусу возможность делать то, что он делает. Если только, — добавил он Никодимусу, — тебе не нужна никакая помощь.
— Не нужна, — ответил Никодимус.
— Пойдемте, посмотрим город, — предложила Элейна. — Умираю, хочу его осмотреть.
— В лагере остановимся и возьмем фонарик, — сказал Хортон. У Никодимуса он спросил: — У нас ведь есть фонарик, не так ли?
— Да, — ответил Никодимус. — Вы его найдете в одном из тюков.
— Ты с нами пойдешь? — спросил Хортон Плотоядца.
— С вашего позволенья, нет, — ответил Плотоядец. — Город для меня беспокойное место. Я лучше останусь здесь. Я буду ободрять робота.
— Ты будешь держать пасть на замке, — заявил Никодимус. — Ты ни пикнешь и не шевельнешься. И советов давать не будешь.
— Я так и сделаю, — промолвил смиренный Плотоядец, — ты меня даже не заметишь.
17
«Вся ее жизнь прошла в комитетах, — призналась себе гранд-дама, — и было время, когда она думала об этом теперешнем деле как о разновидности комитета. Просто новый комитет, говорила она себе, пытаясь одолеть страх перед тем, на что она согласилась, пытаясь перевести это на обыденные и понятные (для нее) выражения, чтобы в нем уже негде было угнездиться страху. Хотя, — припомнила она, — страх этот перевешивался иным страхом. И почему так случилось, — спросила она себя, — что мотивом ее оказался страх? В то время, конечно, кроме как в некоторые тайные минуты, она не признавала страха. Она говорила себе и заставляла верить других, что она действует из чистого альтруизма, что она не думает ни о чем ином, кроме блага человечества. Она верила в это, или полагала, что верит, потому, что такой мотив так хорошо укладывался в то, чем она занималась всю жизнь. Она была известна добрыми делами и глубоким состраданием ко всему страждущему человечеству, и так легко было считать, будто приверженность ее благу народа Земли просто оказалась перенесена на это последнее самопожертвование.
Хотя насколько она могла припомнить, она никогда не думала об этом, как о жертве. Она охотно предоставляла другим так думать, — вспоминала она, — и по временам даже ободряла их в этой мысли. Ибо казалось таким благородным поступком принести себя в жертву, а она хотела, чтобы ее запомнили за благородные поступки, и этот последний был бы величайшим из всех. Благородство и честь, думала она: вот что она чтит превыше всего. Но нет, — вынуждена она была теперь признать, — не молчаливое благородство и не безмолвную честь, ибо в таком случае ее никто не заметил. А это для нее было непредставимо, ибо она нуждалась во внимании и восторге. Председательствующая, президент, экс- президент, национальный представитель, секретарь, казначей — все это и многое кроме — организация громоздилась на организацию, пока у нее не стало не хватать времени на то, чтобы подумать, каждый момент был занят и все катилось дальше.
— Не было времени подумать? — переспросила она себя. — Эта ли причина крылась за всеми ее суетливыми стараниями? Не честь и слава, а просто нехватка времени, чтобы подумать? Отсутствие возможности подумать над ее рухнувшими браками, об отвернувшихся от нее мужчинах, о пустоте, которую она почувствовала с течением лет?
Вот почему она оказалась здесь, — поняла она. — Из-за того, что она была неудачницей — из-за того, что она терпела неудачи не только с другими, но и сама с собой, и в конце концов осознала себя женщиной, лихорадочно ищущей чего-то упущенного, упущенного, быть может, потому, что она не осознавала его ценности, пока не стало поздно.
И с такой точки зрения, — поняла она, — нынешняя авантюра оказалась правильной, хотя она и сомневалась уже много раз в этом.»
«Я в этом не сомневался никогда, — сказал ученый. — Я всегда был уверен.»
«Подслушивал, — резко сказала гранд-дама. — Заглянул в мои мысли. Неужто вовсе не осталось возможности побыть наедине с собой? Личные мысли должны быть секретом каждого. Это дурные манеры — подслушивать.»
«Мы — одно, — возразил ученый, — или должны быть одним. Нет более трех личностей, нет более одной женщины и двух мужчин. Лишь ум, единый ум. Однако мы все еще порознь. Мы порознь чаще, чем вместе. И в этом мы потерпели неудачу.»
«Мы не потерпели неудачи, — сказал монах. — Мы лишь начали. У нас впереди вечность, и я в силах определить вечность. Всю свою жизнь я прожил ради вечности, подозревая, хотя жил для нее, что вечности именно для меня не будет. Ни для меня и ни для кого. Но теперь я знаю, что я ошибался. Мы нашли вечность, мы трое — или, если не вечность, то такое, что может стать вечностью. Мы уже изменились и мы еще изменимся, и с течением эпох, за которые этот материальный корабль рассыплется в пыль, мы несомненно станем вечным мозгом, который не будет нуждаться в Корабле и даже в этих биологических мозгах, заключающих сейчас в себе наши разумы. Мы станем единым свободным агентом, что будет вовеки странствовать по всей бесконечности. Не настоящее определение, но историйка. Вы должны понимать, что Церковь за долгие годы сформировала много славных историй. В этой говорится о горе в милю высотой и птице. Птица, которая для целей этой истории сделана чрезвычайно долгоживущей, каждую тысячу лет прилетает к горе и касается ее, пролетая, крыльями, стачивая тем самым бесконечно малую часть горы. Каждую тысячу лет птица так делает и стачивает в конце концов гору касаниями птичьего крыла раз за тысячу лет. Но вы ошибетесь. Это не более, чем начало вечности.»
«Глупейшая история, — сказал ученый. — Вечность — понятие, не склонное к определениям. Это всеобъемлющая неопределенность, в которую мы не можем вложить смысла, большего, чем понятие бесконечности.»
«Мне история понравилась, — заявила гранд-дама. — В ней есть чудесное прикосновение сути. Это простенькая история как раз такого рода, какие я подыскивала, чтобы использовать их в речах, которые я произносила перед множеством разных групп во множестве разных случаев. Но если бы вы меня попросили теперь перечислить эти группы и случаи, я бы нашла затруднительным их перечислить. Хотела бы я, сэр Монах, чтобы я раньше знала вашу историю. Я уверена, что нашла бы случай ею воспользоваться. Это было бы очаровательно. Была бы буря аплодисментов.»
«История глупа, — повторил ученый, — потому что задолго до того, как ваша долгоживущая птица смогла бы оставить хоть крошечную отметину на горе, природные силы эрозии сровняли бы ее с землей.»
«У вас есть перед нами двумя преимущество, — разочарованно заметил монах. — У вас есть научная логика, руководящая вашими мыслями и истолковывающая ваш опыт.»
«Логика человечества, — возразил ученый, — дает мне опоры не больше, чем жалкая тростинка. Это логика, диктуемая наблюдением, а наши наблюдения, невзирая на множество наших чудесных приборов, крайне ограничены. Теперь мы трое должны сформировать новую логику, основанную на наших текущих наблюдениях. Мы найдем, я уверен, много ошибок в нашей земной логике.»
«Я знаю лишь немного о логике, помимо той, которую изучал церковником, — признался монах, — а та логика чаще основывалась на темных по смыслу интеллектуальных упражнениях, чем на научных наблюдениях.»
«А я, — сказала гранд-дама, — и вовсе действовала не логикой, а набором определенных приемов, приспособленных для совершения определенных действий, о которых я пеклась, хотя я не уверена, что „пеклась“ здесь подходящее слово. Я теперь испытываю затруднения, вспоминая, как именно я пеклась о