— Хотите поделиться?
— Зачем? Это грустно. И у каждого она своя, как зубная боль. Я поделюсь с вами одесским двориком — когда-то его хватало на всю страну. Ностальгия привела меня в туда за руку, как мама ведет ребенка в детский сад.
Ну, поехали. Соседи — я говорю вам, и знаю, что говорю — это половина жизни. У кого есть деньги, тот покупает дом и с соседом встречается только на улице. А миллионеры, сколько я уже знаю, вообще строят усадьбы в горах и заводят ружье, чтобы направить на того, кому вздумается вдруг 'заглянуть на огонек'…
Дядя Миша одновременным движением поднял плечо, а к плечу наклонил голову и какое-то время, две-три секунды, побыл в этой позе. На языке жестов она означала примерно вот что: 'Я знаю… Они живут не так, как мы. Они это могут делать — они это делают. Я не могу…'
— Когда я был совсем еще молодым, то есть когда мне было только под 60, в нашем дворе жил один старик. Его звали Марк Иосифович, или дядей Марком, или дядей Мариком, но чаще всего — дядя Моря. Он откликался на каждое имя, ему это было безразлично — лишь бы, как тогда говорили, не было войны.
Но войну он как раз имел, и каждый день. Он имел войну с соседями. Или они с ним. Ну, может, так ему казалось: что на него все ополчились и хотят сжить со света.
Если кто-то бросал окурок или огрызок яблока, или косточку от абрикоса из комнаты на втором этаже во двор, он обязательно попадал в дядю Морю. А тот выходил из своей квартиры на первом этаже, кажется, только для того, чтобы получить что-то на свою голову. Как тут не подумать про злой умысел?
Если кто-то включал громкую музыку — так именно над его головой и именно тогда, когда он начинал засыпать.
Если у кого-то прохудилась труба и вода протекала на первый этаж — можно было не сомневаться, она капала с потолка дяди Мори.
Старик твердо знал: соседи хотят его извести. Зачем? Кому-то из них нужно его двухкомнатное жилье.
Дядя Моря вот уже пять лет был один: его жена умерла, а дети имели свою квартиру в одесских черемушках, они посещали его, может быть, раз в два месяца. На его берлогу без ванной и даже без туалета они не зарились.
Сказать вам, что туалет в этом доме был во дворе, или не надо? Весь Советский Союз — а весь Союз от Брянска до Владивостока и от Мурманска до станции Раздельная летом загорает в Одессе — ходил в этот туалет! В него порой стояла очередь!
Теперь слушайте меня внимательно, потому что я подхожу к самому главному. Дядя Моря был один, и он имел гембель[13] от соседей и вообще от жизни каждый день, — И ЕМУ НЕКОМУ БЫЛО ПОЖАЛОВАТЬСЯ! Это можно было видеть по его глазам, когда он выходил на улицу (во дворе его глаза были вниз или вверх, откуда на него падали окурки). Он вглядывался во встречных людей, будто услыхал от кого-то, что в Одессе появился Мессия, и он, дядя Моря — кто же еще! — должен первым его узнать, остановить и поговорить по душам. Вот такие были у него глаза. Он искал Мессию.
То, ради чего я веду этот рассказ, случилось летом. Летом все приезжие хотят на Ланжерон и в Отраду, на Лузановку, в Дофиновку, в Аркадию, на 10-ю станцию Фонтана и на 16-ю, где ресторан 'Черный дрозд'… Все хотят фруктов, жареных бычков, крепленого вина 'Гратиешты', все хотят своими глазами увидеть Дюка, Потемкинскую лестницу, Дерибасовскую, Привоз, немного Молдаванки и какого-нибудь одесского старика, который за стакан вина расскажет про Беню Крика.
Летом во всех гостиницах, с мая по ноябрь, висит самая советская из всех табличек — 'Мест нет', и все приезжие ищут комнату или 'угол'.
Дядя Моря сдавал комнату, где висела фотография его покойной жены, приезжим все лето и имел небольшой навар к пенсии.
Все в доме тоже что-нибудь сдавали (на втором этаже, на галерке, ставили даже раскладушки для одиноких, но на них иногда спали парами…). Дяде Море с его двумя комнатами завидовали и как-нибудь да эту тему в разговоре с ним (коротком) затрагивали, добавляя соли на рану: 'Ну, мол, с вашими двумя комнатами можно жить припеваючи'. 'При-пи-ваючи!' — сердито переиначивал старик, намекая на частые гульки соседей.
И вот дядя Моря привел к себе какого-то здоровенного парня с чемоданом. Ясно, жилец. Они в квартире поговорили — было, помню, воскресенье, полдома дышало свежим воздухом, кто во дворе, кто на галерке, и курило (одесситы, кроме молодежи, на море не ходят, слишком большая роскошь). Они там побыли — 'сколько в сутки? 'можно ли пользоваться холодильником?', 'баб не водить, друзей тоже, туалет во дворе', 'ну, я с раннего утра на море…' — вышли вместе. И тут дядя Моря всех удивил. Он произнес целую речь, чего за ним до сих пор не наблюдалось.
— 'Вот этот человек, — говорил он так, чтобы все слышали, и все к ним повернули головы, — шахтер, так что почет и слава. И он хочет сейчас же на море, потому что целый год пробыл под землей. У него, конечно, есть деньги, но он не американский банкир, чтобы ходить каждый день в банк, он донецкий шахтер. И этот молодой человек хочет оставить свои деньги, пока он плюскается в Черном море, оставить мне. На сохранение, как в банк. Он сказал, что доверяет мне с первого взгляда. Но я не хочу, чтобы такое дело было только между нами. Так будьте нам свидетели, что он передал мне деньги и что я беру их в руки. Чтобы все было, как в банке, когда на тебя смотрят со всех сторон и думают, что ты пришел грабить'.
— 'Что за вопрос, дядя Моря! — ответили ему снизу и сверху. — Мы что, не понимаем? Известное дело: что можно спрятать в плавках! Пусть молодой человек — почет ему и слава! — идет на Ланжерон и не беспокоится! Здесь, на Лейтенанта Шмидта, одиннадцать, все равно, что в банке!'
Молодой шахтер ушел, во двор вернулись прежние разговоры.
Что вам сказать! День шел… — Мой собеседник вдруг замолчал, взгляд его рассредоточился — деревья, шахматно-шашечно-карточные каменные столики и игроки за ними, видимо, потеряли отчетливость, взгляд настроился на 'бесконечность', какая бывает у фотоаппарата — старик наверняка видел благодаря этой бесконечности свой двор с водопроводной колонкой посередине…
А ностальгический его День шел по земле, как рыбак в соломенном сияющем капелюхе идет с рыбалки домой, идет, тяжело ступая, все больше клоня долу соломенный капелюх, идет — а для него уже пышно взбиты подушки-облака на горизонте…
— Что вам сказать, — опомнился от наваждения дядя Миша. — Это шахтер пришел с Ланжерона, когда уже вечерело. Он скрылся за дверью дяди Мори, побыл там минут 15 и вот они вышли с хозяином квартиры во двор.
Но если раньше они смотрелись, как отец с сыном, то сейчас шахтер выглядел, как покупатель, которого только что обвесили, а дядя Моря — он, казалось, несправедливо обвиненный продавец.
Соседи, похоже, не сходили с мест с самого утра — по воскресеньям и летними вечерами вся Одесса держит стулья на улице.
Дядя Моря обвел глазами амфитеатр нашего дворика.
— 'Соседи! — он снова выступал. — Вы меня все знаете, и знаете как честного человека. Плюнул я когда-нибудь кому-то в борщ? Нет! Залез я в чей-то холодильник и украл бутылку холодного пива, оставленного на девять часов вечера? Тоже нет. Отравил я хоть одного кота, который спит и видит, как он лезет на чужой стол? Да чтоб я так жил!'
Весь двор, понятно, ждет развития действия, закуривает следующую сигарету, обменивается репликами и сплевывает вниз.
— 'И вот мне, честному человеку, уважаемый гость нашего города, который газеты называют жемчужиной, говорит, что он дал мне утром какие-то деньги и что у меня склероз, что я об этом не помню! Вы мне именно так сказали, молодой человек, или я все сочинил?'
— 'Так!' — рубит шахтер.
— 'Он мне говорит про деньги, про каменный уголь и про то, как его добывают потом и кровью, и вдруг заявляет на Одессу и одесситов такие слова, что их невозможно произнести, если ты не шахтер.
Вы так говорили, молодой человек, или я что-то придумываю?
— 'Так! — рубит шахтер. — И еще скажу!'
Тут наш дворик начинает качать головой.
— 'И что самое печальное, — продолжает дядя Моря, — что самое невыносимое — он говорит, что вы