— Он меня имеет за младенца! Я что, не вижу, что он ее дома красил! Жулик! Таких нельзя пускать на Староконку!
Мистер Топоровский еще долго после этого качает головой, переживая бессовестную попытку обмануть такого рыбака, как он. Рыбаков, кстати, он делит на 'завзятых', ну, скажем, одержимых, и 'з выдержкой', к каким, естественно, относит и себя.
Без покупки уйти с Птичьего рынка нельзя, и наш рыбак докупает к своей богатейшей коллекции десяток-два крючков в целлофановом пакетике: во-первых, говорит он, крючки часто теряются во время рыбалки — то бычок их откусывает, а то заводит за камень, а во-вторых, 'лучше, чтобы они были, чем если их вдруг не будет'.
Пакетик с крючками займет место на стене 'каюты' дяди Миши. Старик — по множеству причин и в том числе по долгому размышлению о смысле жизни — давно уже переселился в бывшую когда-то то ли ванной, то ли кладовкой каморку, в которой поместился лежак, а нем матрац. Вместе с дядей Мишей в этот закуток, на его пол и стены — он стал называться каютой, перешло все рыбацкое снаряжение — ВСЁ, вместе с запахом рыбалки и поблескивающей даже на стенах рыбьей чешуей. Тут же были прикручены к полке у изголовья тисочки, а рядом с ними разложены все инструменты, к коим у любого мужчины то же отношение, что у молодой женщины к предметам призеркального хозяйства. Когда я приехал в Одессу, дядя Миша уступил мне каюту, а сам приютился на время рядом со своей женой…
Автобус останавливается в поселке Хаджибей, неподалеку от лимана, рыбаки, подхватив тяжелые мешки, топают, выстроившись в согбенную цепочку, к тускло блестящей воде. Рассвет теперь сер, по зеркальной глади лимана скользят еще ватные клочья тумана. Цепочка какое-то время идет по берегу целиком, но вот сбрасывает с плеч поклажу один… через сотню метров другой… У каждого рыбака здесь свое заветное место.
Мы с дядей Мишей, пожелав последнему нашему попутчику 'ни хвоста, ни чешуи', идем дальше всех. Ответ попутчика: 'того же самого' долго звучит в ушах.
Справа от нас — большая вода с тонюсенькой, звонкой, как колокольчик, волной прибоя, слева — холмы с бобриком желтеющей уже травы и лысинками на макушках.
Уже рассвело, но свет еще такой ранний, утро такое свежее, запашистое, так бьет по ноздрям, что ненароком приходит сравнение его с… молоденьким огурцом, только что сорванным с утренней же грядки — влажным, в капельках росы, с накопленным за ночь запахом, который улавливается, лишь наклонишься к грядке, к шершавой огурцовой листве, чтобы разглядеть в ней бугорчатую спину закусочного этого овоща. (Черт его знает, а может, рассол лимана вызывает в моем русском сознании образ огурца? Того, малосольного, сохранившего запахи грядки?)
Дядя Миша идет впереди. Из-за огромного рюкзака и тоненьких кривоватых от старости ножек он напоминает черепаху. В такт тяжелым шагам кивает жокейка, выцветшая, как… Ну, скажем для дела, как солдатская пилотка времени 1945 года.
М.Топоровский воевал (не знаю, как записано его имя в паспорте). Участвовал в войне — служил механиком в авиационном полку. Даже не механиком, а его помощником, потому что этим ремеслом по- настоящему не владел, но 'шурупил' и был 'на подхвате'.
Случился в той его жизни боевой эпизод. Это было уже в Германии. Личный состав полка, исключая летчиков, был выстроен в две шеренги и командир, похаживая вдоль строя, сообщил, что:
Получен приказ разбомбить немецкий завод по производству фаустпатронов. Сложность его выполнения в том, что завод окружен зенитками и что рядом с ним, впритык, находится лагерь военнопленных-рабочих. Как бы в них не попасть. Летчикам необходимо просигналить с земли ракетами, кои покажут точное расположение завода. Сигнальщиков как можно ближе к объекту подкинет ТУ-2, остаток пути они проберутся по лесу, который заканчивается метров за сто от завода. Там, конечно, стоят сторожевые вышки с автоматчиками на них… Задание опасное, поэтому требуются добровольцы. Добровольцы, три шага вперед.
Топоровский стоял во второй шеренге рядом со своим механиком, сержантом Завирюхой, который вечно над ним подтрунивал. Завирюха, рослый парнюга, сидя во время перекура на невысокой траве аэродрома, затрагивал щупленького помощника так:
— Ну, а если бы 'Месс' на тебя пошел сверху, — показывал ладонью атаку 'Мессершмитта', — что бы ты делал? — Ответа не дожидался и произносил всегда одно и то же: — Я-то знаю, что с тобой было бы, да ведь ты-то про себя иначе думаешь!
И в таком же духе далее.
Топоровский, стоя в замершей шеренге, знал, что Завирюха уже сегодня его спросит 'Ну, а если в другой раз вызовут добровольцев, ты опять ни шагу? Ваш брат, он такой…'
Вот и случилось — Завирюха, понятно, был не главной причиной, но одной из них, случилось: поммеханика хлопнул по левому плечу впередистоящего, тот сделал шаг вперед и вправо и М.Топоровский первым протопал к выжидающему смельчаков командиру полка.
Тот, увидав невзрачного добровольца, слегка опешил. Человека с ракетницей вблизи немецких сторожевых вышек он представлял себе иначе.
— Так, — сказал он после долгой минуты разглядывания добровольца, — так…
А еще у меня в полку храбрые есть?
Вышли еще трое, командир выбрал — из четырех — самых, с его точки зрения надежных, а Топоровского, поблагодарив 'за службу', отправил во вторую шеренгу, куда тот и протопал с сознанием не до конца выполненного долга. Он бы пустил ракеты у немецкого завода не хуже других. Не хуже… а возможно, и лучше. Разве он знает себя до донышка? До донышка, где запрятано такое болючее самолюбие — если его тронуть, оно так может взыграть!
— Ну, — спросил помощник у своего механика при первом же перекуре, — что ж ты не вышел, когда позвали?
— Я хотел, — ответил виновато Завирюха, — да ты меня опередил. Ты ведь у нас, гляди, какой шустрый!
И тогда М. Топоровский с полным правом спросил у собрата по оружию:
— Тогда скажи: если бы 'Месс' на тебя пошел вот так, — показал ладонью атаку, — что бы ты делал? А? Я-то уже знаю…
Ракеты в назначенный час показали ночным бомбардировщикам завод, бомбежка прошла успешно, из двоих добровольцев вернулся в часть один, раненный автоматной пулей. Второй, как было сказано в похоронке, 'пропал без вести'.
Мы продолжаем идти, вдыхая огуречный запах утра, поглядывая то на лиман, то на холмы.
В дяде Мише, насколько я его знаю, идет безостановочный процесс думания. Если понаблюдать за ним в то время, когда он не участвует в разговоре, даже когда он один, можно заметить: то шевелятся брови, то вдруг морщится от какой-то думки лоб, то он качнет, а то и потрясет головой, но чаще — пожимает плечом: дядя Миша чему-то только что кем-то сказанному удивляется, с чем-то не согласен, от чего-то недоумевает. Но 'озвучивает' он только результаты мышления, которые требуют уже аудитории. Вот мы шагаем и шагаем, тяжело нагруженные, по каменисто-песчаному берегу лимана, он впереди, я вижу только его старенькие кеды, и вдруг я слышу:
— Всякий человек прав!
— Что, дядя Миша? — догоняю я старика.
— Всякий человек прав, — повторяет он, не оборачиваясь, — кто спорит?! Но что тут важно — на сколько?
Я ничего еще не понял и на всякий случай спрашиваю:
— И на сколько же?
— Ну… — дядя Миша проделывает энное количество шагов и уверенно объявляет:
— Самое большее — на 25 процентов!
— Так-так… — озадачиваюсь я. — И что из этого следует?
— Если все будут знать про 25 процентов, тогда с человеком еще можно о чем-то разговаривать. А если кто-то думает, что он прав хотя бы на 75 — я не говорю про все 100, — скажите ему до свидания!
Я тоже делаю энное количество шагов, прежде чем рождается мой вопрос:
— А на сколько процентов вы сейчас правы, дядя Миша?