Но моего одессита просто так не поймаешь. Ответ следует незамедлительно:
— Ну… процентов на 30! Но можно и договориться.
Этот неожиданный словесный всплеск, эта вселенская формула правоты — отзвук какого-то позавчерашнего, яростного спора стариков-грузчиков в подвале продуктового магазина. Споры там возникают по самому невинному поводу. Стоит, к примеру, кому-то между делом бросить, что 'сегодня хорошая погода', как в ответ прозвучит не менее трех воинственных возражений.
— Что вы считаете да-хорошей погодой? — это первое.
— Бывает и получше, — это второе.
— Хорошая погода, я считаю, — звучит третье, окончательное, от самого авторитетного старика, — это когда ничего не болит. А если что-то болит (я не говорю, всё), так это то же самое, что уже неделю идет дождь и кругом слякоть по самые уши!
И не приведи Господь произнести здесь какое-то политическое утверждение!
Дядя Миша, конечно, в спорах участвовал, горячо, взахлеб, но… после. Через день. Когда в одиночестве сидел перед телевизором или долго шел, нагруженный тяжелым рюкзаком, по берегу лимана. Мысли у него возникают по самым неожиданным (для меня) поводам.
Вдруг он снова, не оборачиваясь ко мне, бросает:
— Страшная тайна!
— Что, дядя Миша?
— А вы никому не расскажете?
— Ну что вы, дядя Миша!
— Тогда я вам скажу… Видите, что это такое? — он вынимает из кармана рубашки что-то, похожее не то на замазку, не то на зеленый пластилин. — Знаете, что это?
— Нет…
— Заглушки! — Дядя Миша торжествует. — Это заглушки! Видите? Я ими затыкаюсь, как в дупле. Дупле, вы поняли? Чтобы не слышать всего, что говорит женщина! Ваша жена еще не говорит столько? Нет? А моя уже. Ей это надо. Ей это надо — пусть пилит на здоровье. А мне это не надо. Я ей не дрова. Так я затыкаюсь с самого утра и слушаю только шум в ушах. Это, говорят, склероз, но это мой склероз. Ей надо — чтоб она была здорова, — пусть пилит. А мне это не надо — чтоб я тоже был здоров, — так я завел заглушки. Я вышел на улицу — я их снял, и слышу человеческие голоса…
С остальным миром дядя Миша давно уже наладил отношения, гарантирующие ему относительный покой, — он выработал несколько философских формул и примиряющую обе стороны интонацию (жаль, я не могу передать ее на бумаге):
— Почему 'нет', если 'да'?
— Кто вам против?
— Кто спорит?!
— Хотите 'да'? Пусть будет! От 'да' еще никто не умирал.
— Я знаю?!
— Что говорить, когда и так все ясно!
Я каждый раз удивлялся дядимишиной выносливости. Какая сила влекла этого старика по берегу лимана дальше всех? Даже я, недавно еще спортсмен, еле вытягивал ноги из песка.
Он шел, поглядывая вперед, шел, как солдат, как дервиш по пустыне, как некогда покорно и упрямо шли помногу верст за день богомольцы.
Он шагал, слыша, наверно, голос рыбацкого бога, того, кого он помянул с утра пораньше, и кивал его словам (я видел, что он то кивал чему-то время от времени, то пожимал плечом):
— Иди, Миша, иди, — говорил ему, должно быть, его бог, — иди на встречу со мной — я добавлю тебе сил… Ибо круги на воде от поплавка и есть молитва ко Мне, и Я внемлю ей, бессловесной, исходящей из самого сердца, как никакой другой.
— Ибо Я, — продолжал, верно, этот бог, — Я есть Круг, который возникает, ширится и исчезает без следа, и снова возникает на поверхности воды, будя воображение, надежду и веру, чтобы, как они, истаять, и снова появиться, чтобы пропасть, и опять возникнуть…
— А теперь, — так заканчивал, предположительно, этот удивительный бог, — насади креветку на крючок, забрось удочку и отгони всякие побочные мысли, дабы не мешали они твоему возвышенному смотрению на круги, что расходятся от японской месины…
Вот наконец некая излучина, отороченная глиняным обрывчиком, песок вперемешку с мелкими ребристыми камнями, та же тонюсенькая волна прибоя. Мы сбрасываем с плеч рюкзаки, вытаскиваем резиновые шлюпки. Раскладываем их на берегу, крепим шланг насоса, поочередно накачиваем…
Первым отправляется в плавание дядя Миша — он знает места клева. Шлюпка — этакий расстегай с начинкой из еле видного в нем человека — вертится на воде, весельца с трудом придают ей направление, к тому же дядя Миша спешит, ему не терпится начать рыбалку. Я следую за ним еще неувереннее, моя шлюпка рыскает, как слепая, а то даже пускается вальсировать.
Флагман, покрутившись, останавливается; забрасывается кадола. Дядя Миша разматывает удочку, вижу, насаживает на крючок первого рачка, оторвав предварительно длинноусую жесткую голову и оставив мягкое вкусное тельце креветки. И — донка уходит вниз!
Я повторяю все его движения; моя удочка скользит с указательного пальца в воду до тех пор, пока я не чувствую удара грузила о дно. Я обматываю месину вокруг пальца и чуть натягиваю ее. Теперь месина — струна, она передаст мне любое к ней прикосновение. Да вот же оно! Первый дёрг — и я ответно дергаю удочку вверх. И чую — бычок на крючке. Я начинаю вытаскивать донку, ощущая дополнительную — живую — тяжесть рыбы, рвущейся с крючка; капли воды стекают по месине вниз…
— Привет, красавчик! — говорю я верткому темному бычку, показавшемуся из воды, и хватаю его левой рукой. — Сколько там, внизу, ваших собралось?
И бросаю взгляд в сторону дяди Миши. Он ловит двумя донками и еле успевает вытаскивать рыбу; бычки ранним утром голодны, креветочье мясо для них лакомство, и вот они, как на конвейере, следуют к поверхности воды.
Тяжелое тусклое зеркало Хаджибеевского лимана чуть покачивается, колыша шлюпку, днище ее даже приплескивает время от времени.
Солнце уже поднялось, утро стало обыкновенным — таким, каким знают его все, выходящие на работу в девятом часу, а то терпкое утро, что увидели и ощутили мы (а я еще и унюхал), — оно только для рыбаков…
Дёрг — снизу, дерг — наверх! И…
…Двор на улице лейтенанта Шмидта мы пересекаем перегретые солнцем, нагруженные: дядя Миша наловил две корзины бычков (обе несет сам), я — одну, но тоже полную. Плюс резиновые шлюпки и прочее. Нас встречает ворчание тети Марии. Оно бесконечно и сводится к тому, что муж 'целый день прохлаждался на своей рыбалке, а теперь вот ей после целого дня работы предстоит еще и чистить рыбу, которой этот жадный старик наловил так много, что невозможно поднять, а нее болят и спина, и ноги, и руки, что у всех мужья как мужья, а у нее…' и так далее.
Мы разгружаемся, снова надуваем и ставим для просушки у стены две резиновые шлюпки, вытаскиваем из кухни табуретки и садимся под окном. Из окна льется на наши головы ворчание тети Марии, которая уже чистит рыбу, чтобы подать нам ее, золотистую от муки и постного масла, на большой сковороде.
— Она не понимает, — бормочет про себя, а может, и чуточку для меня дядя Миша, — бог создал человека для рыбалки; для рыбалки — а не для того, чтобы он развешивал белье…
Белье на уровне второго этажа давно сняли; из кухонного окна Топоровских истекает дух жареных бычков и свеженарезанного салата из огурцов и помидоров. Сейчас нас позовут к столу, мы сядем за него втроем, дядя Миша разольет холодную водку, и я знаю, за что мы с ним выпьем, не говоря об этом вслух.
Воскресный улов дяди Миши обеспечит недельное пропитание семьи: икра, заливное, уха, жареные бычки — самое 'прикольное' одесское блюдо, рыбные котлеты; крупных же бычков ('локоть', 'кнут') тетя Мария продаст соседям или вынесет на Привоз…