Белье висит на веревках на уровне второго этажа, добавляя утреннему двору свежести, через два часа его, высохшее за ночь, снимут.
На платанах на Пушкинской (угол Малой Арнаутской, которую одесситы зовут Милой) так же спросонья и ворчливо, как тетя Мария, отзываются на наши шаги галки. Галок на деревьях — сотни.
— Не смотрите вверх, — предупреждает дядя Миша, — они как раз могут попасть в глаз.
На перекрестке, по-совиному светя желтым глазом, щелкают светофоры.
На спинах у нас объемистые рюкзаки с резиновыми шлюпками, туда же воткнуты легонькие весельца. В руках — проволочные корзины, на дне которых по бутерброду и бутылке воды. Мы направляемся к Привозу, куда должен подойти наш автобус.
Кое-где на улицы уже вышли дворники. Они метут тротуары — и широкие движения их метел напоминают маятники. Это ритм предрассветного утра, утра, не потревоженного еще ни одним будильником. Дворники поглядывают на нас сердито и завистливо.
Ворота Привоза еще заперты, на рынке идут последние приготовления — шкрябается метлами залитый соками овощей и ягод асфальт, остатки мусора увозятся в тачках. Но уже подъезжают тяжело груженные машины, а на стоящих с вечера начинают шевелиться люди. Они встают с мешков лука, картошки, редиски, ранних яблок, на которых спали, накрывшись домашними кожухами или старыми пальто, зевают, потягиваются, негромко, густыми со сна голосами переговариваются, растирают онемевшие бока, начинают стаскивать наземь поклажу. По Привозу освобожденно разносятся яблочный аромат и луковый дух.
На подходе к рынку сидят у магазинной стены продавцы 'рачков' — полупрозрачных прибрежных креветок, самой лучшей наживки. Рачки выловлены вчера, они еще живы, еще шевелятся… Продаются они поллитровыми стеклянными банками, которыми их нагребают из сырых, до половины наполненных мешков.
На остановке нашего автобуса стоит молчаливая очередь рыбаков. У всех за спиной рюкзаки с резиновыми шлюпками, у всех в руках плетеные металлические корзины. Очередь по-утреннему неразговорчива, переступает ногами, курит, ждет…
А в темный настой ночи уже начала поступать ключевая вода рассвета, настой прозрачнеет, рассеивается…
Автобус маленький, тесный, внутри неосвещенный, рыбаки помогают друг другу пролезть в узкую дверь, подталкивая в тяжелый рюкзак, мирно рассаживаются и все еще молчат, только покряхтывают, приглушенно кашляют…
Дверь наконец-то со скрипом съезжается, автобус трогается. На неровном асфальте его качает, как шлюпку на волне. Наш путь — через всю, не проснувшуюся еще Одессу, на Хаджибеевский лиман.
Дядя Миша сидит у окна, сидит, привычно нахохлившись, он, как все, помалкивает, похоже, досыпает.
Дядя Миша — сухонький, небольшого роста, жилистый старик с торчащими скулами, впалыми щеками и маленькими хитрыми глазками. Весь дом (жена, дочь, сын) держится на нем. В свои 70 'з гаком' он работает — как ни странно, грузчиком в большом продуктовом магазине. Грузчиков в магазине целая бригада, и все старики. Меня всегда интересовало, что они там делают, числясь грузчиками, и я спрашивал у дяди Миши, у которого я гостил ради рыбалки уже неделю, спрашивал, когда он приходил с работы:
— Ну, как дела? — Вопрос задавался будто бы между прочим. — Что было?
Грузчик отшучивался:
— Что было? Переносили втроем один соленый огурец.
Или:
— Что могло быть! Кряхтели и кашляли.
Тетя Мария слышала мой вопрос и отвечала — но не мне, а, как говорится, городу и миру:
— Только и делают эти несчастные грузчики, что трескают водку, а после чешут весь день языки. Что они еще могут, эти пьяницы?!
Однако деньги домой или какие-то продукты дядя Миша приносил — и каждый божий день.
Постепенно выяснилось — из переговоров супругов (куда деть уши?), что старики, конечно, что-то там вдвоем-втроем-вчетвером передвигали, переставляли, перекладывали и пересчитывали, они еще давали ценные советы (этого добра у них было вдосталь), говорили продавщицам смачные комплименты, выслушивали их жалобы на мужей и детей… Но главной их 'работой' был вынос через черный ход каких-то дефицитных продуктов к машинам, подъезжающим к задней двери магазина. За это они 'имели' и зарплату, и еще 'зверху', и тем кормились, и содержали свои семьи. И непременным было распитие одной-двух четвертинок водки, после которой развязывались языки старых одесских хохмачей и яростных спорщиков
На голове дяди Миши выцветшая жокейка, которая спасет его лысую голову от июньского солнца, автобус время от времени ныряет в выбоину на дороге, дядя Миша кивает каждой, как бы говоря: 'Конечно… Конечно… Вот еще одна… Но разве в жизни бывает иначе?…'. Козырек съезжает на лицо уснувшего рыбака… и я неожиданно вспоминаю зимний, тоже воскресный день, когда…
Почти в каждое позднеосеннее или зимнее воскресенье дядя Миша одевается, как наследный принц: он идет (отправляется) на Староконный рынок. Посещение этого старейшего в Одессе рынка для каждого рыбака — все равно, что посещение клуба респектабельным английским джентльменом.
Мистер Топоровский надевает: светлый макинтош пошива, может быть, года 1948-го, но, заботами его жены, выглядевший как новый, на шею набрасывается белое шелковое кашне, голова накрывается зеленого велюра шляпой размера, кажется, на два больше нужного: знай наших!
Сопровождаемый ворчанием тети Марии, — 'вырядился… а куда идет? Ему лишь бы праздник, а то, что я с утра до ночи…', — дядя Миша проходил под развешанным на уровне второго этажа бельем и оказывался на улице.
Птичий рынок в Одессе — это: собаки, собранные благодаря морякам со всего мира, и их щенки, что либо копошатся в устланной чем-то мягким корзине, либо выглядывают из-за пазух. В сумрачных глазах продаваемых собак — покорность судьбе. Они уже поняли что-то и не противятся предстоящему. На подошедшего взглядывают с крохотной теплинкой надежды, тревожно обнюхивают протянутую руку… Надежда тут же гаснет, как только начинается торговый разговор, как гаснут редкие снежинки, падающие в этот день на мокрый асфальт.
Кошки — живые цветы дома — рассержены. Клетки — не для них. Они еле сдерживают ярость. Людские взгляды их раздражают, а палец, просунутый в щель клетки, они немедленно цапают острейшим когтем.
Птицы — попугаи (боже, какое разноцветье!), голуби, канарейки, чижи, еще какие-то…
Здесь же продаются кролики, хомячки, морские свинки, белые крысы и белые мышки…
Аквариумные рыбки — тоже мировая коллекция, корм для них: кучки шевелящихся комариных личинок и пустые спичечные коробки рядом, все виды
Сухого корма, дафнии и циклопы…
Рыбацкий ряд! Здесь для рыбака есть все: резиновые шлюпки, насосы к ним, весла, пробки, клейкая резина; спиннинги, месины (лески) всех толщин и всех цветов радуги, крючки любых размеров и покрытий, кончая позолоченными, грузила, свинец, проволочные корзины, пружинные весы ('что если вы захотите свешать?'), ножи, какие-то для чего-то колечки, какие-то для чего-то резинки. Самодельные, ладные четырехлапые кадолы (якорьки) из толстой проволоки. Ветровки, шляпы от солнца, панамы, резиновые тапочки. Может быть, ради чьей-то улыбки, выставлена на продажу старая соломенная шляпа-канотье. Книги по рыболовству, о рыбах Черноморья, о речной и озерной, книжка 'Острова Черного моря', рядом с ней лежит 'Белеет парус одинокий' Катаева ('парус — это почти та же рыбалка!')
Дядя Миша начинает обход выставленных на продажу богатств. Он полон достоинства, он невозмутим, его не проведешь. Он осматривает крючки, пробует остроту жала, приценивается… Продавец расхваливает товар — 'вы таких еще не видали! они сами ловят!' — дядя Миша соглашается, кивает… но идет дальше: обход только начался, впереди еще столько всего!
У мотка зелено-синей переливающейся месины останавливается. Хозяин ее утверждает, что месина — японская, что она — последнее изобретение, что бычок, 'даже надень он очки', лески в воде не заметит. Дядя Миша, тоже покивав, все же отходит. И объясняет мне: