оттенки — и Гоген не справится. Черные — ну, про черные лица лучше вообще промолчать, не мое уже дело. А есть и такие, что иначе, как лиловыми не назовешь.
А прически! А бородки! А самые разные знаки на груди! А кресты величиной с ладонь! А серьги! А клипсы! А перстни — пальцев на руке не хватает! А на голове что творится! И шляпы, и кепы, и кипы, и фески, и тюбетейки, и чеплашки, и тюрбаны, и чалмы, и панамки, и платки на женщинах и юнцах, и вообще накручено на иной голове черт-те что!..
А знаки на груди — на цепочках, на цепях: кресты величиной с ладонь, хотя идет явно не священник, золотые могендовиды, масонские, может быть, знаки, еще и еще какие-то…
Про всю эту нагрузку на глаза иммигранта уже сказано кем-то: визуальная какофония.
А носы! Между нами, свердловчанами, говоря, Нью Йорк — огромная выставка носов. Здесь есть все — от 'пуговки' и 'картошины' до баклажана. За эту невиданную экспозицию можно деньги брать.
Встретился мне детина с таким грозным носом, что у меня душа в пятки укатилась. Нос у него был, как сабля, наполовину вытащенная из ножён, прямо-таки пиратский нос. Зыркнул на меня детина, повел саблевидным носом, швыркнул им — как лязгнул клинком, а мне почудилось, будто пристрашил немедленным абордажем. Может, у него просто насморк, но я чуть за сердце не схватился.
И еще одна странная мысль мелькнула при виде этого носа: как он будет такую тяжелину в старости таскать?
И все-таки смотрю дальше. В поисках положительных эмоций. Вот идет, на наш взгляд, вполне достойного вида The citizen. Но уж слишком высокий, слишком худой, слишком прямой. Подбородок длинный, как приставная борода у египетского фараона. И еще трубка в искусственных зубах. Пых-пых дымом. 'По Бобкин стрит, по Бобкин стрит'… Не человек, а иллюстрация к стихам Маршака.
Перевожу взгляд.
Две белёхонькие старушки семенят, бывшие, может быть, 'барби', да так и оставшиеся куклами, свои у них только морщины…
Толстый-претолстый гражданин, занимает собой весь тротуар, передвигается медленно и неотвратимо, как каток, и так же неотвратимо приминает асфальт. Мысленно, хоть и не врач, диктую ему рецепт: 'Екатеринбург, Промышленная, 17, 'Заводская столовая номер 4'. Через год он запишется в марафонцы.
Другие, конечно, не обратили внимания, но я-то, ищущий положительных эмоций, заметил пару голубей, которые таскали веточки и всякий мусор и аккуратно укладывали на его медленно плывущую над тротуаром макушку. Птицы вили гнездо, пока этот толстяк доберется до дома, они, глядишь, выведут птенцов. Я этого гражданина обогнал, хотя и оглянулся пару раз. Растет гнездо, растет…
Хасид, ступает важно; черная шляпа, пейсы, очки, белые чулки. Взгляд в себя; интересно, что он там видит?
И ведь я кому-то навстречу иду… Но если я кого-то вижу, то меня — точно никто не видит. Я здесь невидимка, любой взгляд меня пронизывает насквозь. Это оттого, что одет я — никак, лицо у меня — никакое, и выражения на нем, кроме потерянно-растерянного, нет. А таких здесь не замечают.
Вывалилась из автобуса джинсовая стайка девчонок с натуго обтянутыми попками. Полетела, галдя, сверкая зубами… Думаю машинально и горько: женская задница в наше время вызвала на состязание воспетое художниками всех времен женское лицо. Бросила, так сказать, вызов: кто кого? Что ей, заднице, Джоконда с ее загадочной улыбкой!..
Юнец идет, стриженный под солдата в пустыне, еле тащит на себе тяжелый груз предписанных модой штанов, длинных и широких, как на слона. Идет он раскорякой, трудно переступая ногами, сползающие на самый низ тощих ягодиц штанищи время от времени подтягивая… Что поделаешь, сегодняшний день моды именно такой, а не другой.
Коротышка-крепыш мексиканец перебирает на лотке киви, манго и авокадо. Этот в джинсах, то ли стянутых у самого Майкла Джордана, баскетболиста, либо купленных навырост; широченное каменное лицо у него, бородка приклеена — a la кардинал Ришелье…
Индус шагает навстречу: белые штаны, белая рубашка до колен, туфли на босу ногу, феска, борода… В глазах — Будда, Ганг, Гималаи, Махабхарата, дзэн…
Город Ста Богов, думаю, город Ста Богов…
И стал я искать хоть что-то, что вернуло бы меня к жизни. Ну должно же оно быть!
Глаза мои принялись обшаривать стены — размалеваны, конечно, всякая писанина на них — граффити. Черт его знает, там пишут и рисуют.
Двери, объявления… Поднимаются мои глаза и вверх, где всегда ползет по любому участку неба тяжелый пассажирский самолет; и вниз опускаются, к тротуару, не по российским меркам мусорному…
И… внял господь моей просьбе. Внял! Я остановился как споткнулся. Я смотрел и не верил своим глазам.
Кто-то, такой же, видно, потерянный, как я, так же испуганно шедший по улице, так же искавший хоть крупицу знакомого по прежней жизни, так же погибающий от тоски и одиночества, волчий вой в горле стиснувший, остановился вдруг перед почтовым уличным ящиком, воровато, наверно, оглянулся, вынул из кармана невесть как там оказавшийся кусочек мела (гипса, скорее), и взял да и написал приветное слово.
Он, пиша, боялся, понятно, и зря: американцы этого слова и не поняли бы, и подумали бы, что раз этот человек пишет его, то, может быть, он какой-то там техник, и метит почтовый ящик, чтобы, к примеру, его в скором времени заменить.
Я же, повторю, остановился, увидав это слово, как вкопанный.
Родимое! Заветное!! Свиделись!!! Сколько лет!.. Это кто ж догадался, какой добрый человек, его здесь оставить? Кто из всех слов русского языка выбрал самое-самое то? Кто мне, далекому, незнаемому, дал знак своего здесь присутствия? Кто ты, кто ты, браток?!
Исполать тебе!
И хоть слово было написано скромно, робко даже, меленько, не было в нем ни шири, ни удали, разлилась во мне волна приятства, освобождения; я легко и свободно вздохнул и даже почувствовал себя уверенней.
И подошел я поближе к ящику, закрыл его от прохожих своим телом и глянул вниз. Там лежал крохотный кусочек мела (гипса), может быть, специально для меня оставленный.
Я поднял его и, оглянувшись, быстро оставил и свой знак — чтобы тот парень знал, что он здесь не одинок. А вдруг и еще кто-то наш привет увидит.
Американцы — белые, черные, желтые, серые, лиловые, как баклажан, цвета меди, чугуна, цвета перца с солью, цвета спелой кукурузы, седые, лысые, крашеные, завитые, ничем никогда не пахнущие, не то, что наши — проходили мимо, не поводя, что называется, глазом. У них это не принято — замечать что- либо, на что-либо смотреть дольше доли секунды. Глаза — зырк! зырк!.. Здесь свобода. Остановился человек и пишет что-то на почтовом ящике — реализует, значит, права человека. Если ты его затронешь — могут даже засудить.
А написал я на ящике тоже хорошие слова. Я написал под тем совсем коротеньким словечком: Знай наших! — вот что я написал.
И пошел домой, будучи уже уверенным, что начало положительным эмоциям у меня есть. Не зря жена посылала меня на улицу. Теперь они, положительные эмоции, будут липнуть ко мне, как мухи. Ну-ка что там написано справа от меня и слева? И кто идет мне навстречу?
ВИЗИТ ПО-РУССКИ
Когда мы расставались, Редактор высунул язык и ткнул в него пальцем.
— Вот твой враг! — так объяснил он причину нашего прощания и этим же самым сказал напутственные слова.
Я оказался на улице. В прямом смысле слова — меня выкинули и из принадлежащей редакции комнатушки в полуразрушенном доме.