«обыкновенного», которую во всем объеме представляет Иван Ильич, раскрыта здесь в ее объективном смысле. Через этот образ просвечивает обыкновенная российская чиновная действительность, отражены конкретно-исторические черты русской жизни, русского чиновного, «культурного» быта и службы. Мы видим здесь и типичную крупночиновную семью с детьми, идущими по дороге отцов, известное Училище правоведения, готовившее блестящих кавалеров и либеральных деятелей прошлого столетия, жанровые штрихи из быта молодых богатых чиновников («шармеровский мундир», обед у Донона, прощание с принцем-регентом, попечителем училища, новый «модный» чемодан, прощальный групповой снимок-дагерротип с сослуживцев и т. д.). Живо, в сатирическом тоне описано начало карьеры многообещающего правоведа: симпатия, которой он, едва начав службу, пользуется у начальства, всякая «гадость» в видах собственной выгоды и притом честная исполнительность и «порядочность». Толстой так рассказывает обо всем этом, что в определенный момент рождается ощущение, что за этой «легкостью, приятностью и приличием» укрыт «чиновник» Некрасова: «богатырь… с виду и подлец душой». Прекрасно донесена атмосфера губернаторской приемной, полной «трепещущих и ожидающих приема» лиц, когда фаворит-подчиненный Иван Ильич «свободной походкой в шармеровском вицмундире» проходит к губернатору в кабинет и садится с ним за чай с папиросою. Есть в повести и прямые отголоски больших общественных событий середины века. Это и раскольничьи дела, по которым ездит молодой чиновник по особым поручениям, и в особенности буржуазные реформы 60-х годов. О последних Толстой говорит с большой иронией: «…наступила перемена по службе. Явились новые судебные учреждения; нужны были новые люди. И Иван Ильич стал этим новым человеком». Вся эта «заря России», воспетая либералами, отражается в жизни Ивана Ильича лишь переменой по службе, принесшей ему утоление тщеславия и финансовых нужд, и тем, что теперь он позволил себе — сообразуясь с тем, как это позволили себе вышестоящие люди, — фрондирующий тон в отношении губернатора и правительства, выразившийся в особенности в том, что Иван Ильич, «нисколько не изменив элегантности своего туалета, перестал пробривать подбородок и дал свободу бороде расти, где она хочет». Прекрасный сатирический символ либеральных «свобод» и гражданской оппозиции — эта растущая на свободе либеральная борода! Либерализм Ивана Ильича весь заключен в бороде; поэтому в основном на этом и заканчивается, так сказать, политическая характеристика его. Толстого она интересует в последнюю очередь. Это лишь штрих, дорисовывающий облик «приятного» и «приличного» человека, во всем слепо подчиненного тону, господствующему в кругу «известного рода лиц». В дальнейшем, вплоть до момента болезни Ивана Ильича, Толстой показывает не только его чиновную сущность, но и то, что кажется писателю общечеловеческой родовой испорченностью, — корысть, приниженность духовной жизни, пустоту жизни, отсутствие подлинной любви к людям, даже очень близким, омертвение сердца современного «городского» человека. Духовный мир «созревшего» Ивана Ильича — это действительно нечто плоское и удручающее. С одной стороны, это служба, тщеславие, сознание должностной силы, успех прокурорской речи и виртуозное умение отделять служебное от человеческого. С другой стороны — семейный мир, в котором тоже необходимо только выгородить себе известные удобства и удовольствия, а все остальное может устраиваться как хочет. Есть еще временные радости устройства квартиры, комфорта, семейных вечеров, когда все хочется сделать своими руками: и разложить альбомы на столе, и навешать гардины. Но особенное сердечное удовольствие, подлинно поэтическая сторона жизни Ивана Ильича — это карты; причем не шальной азарт, не слепая игра счастья особенно привлекательны, а, наоборот, «сесть с хорошими игроками и некрикунами-партнерами в винт… и вести умную, серьезную игру (когда карты идут)…». В этой части, как видно, толстовское обобщение шире, нежели сатира на сословные черты молодого Ивана Ильича. Здесь становится важным уже не столько то, что Иван Ильич — прокурор, власть имущий и т. д., а то уже, что это — человек-мещанин до мозга костей, чьи духовные интересы и потребности замкнулись в устройстве себе «легкой и приятной» жизни и не поднимаются выше формально-служебной области, винта, гардин, осетрины к обеду и т. д. Чем ближе к роковому моменту рассказа, чем больше сказывается желание Толстого выйти за пределы намеченного ранее социально-критического образа, придать ему черты общечеловечности. Если на первых страницах повести даже такой эпизод жизни Ивана Ильича, как женитьба его на приятной девице Прасковье Федоровне Михель, легко укладывался в сатирическое ложе, будучи развитием мысли о несамостоятельности, о духовной зависимости Ивана Ильича от вышестоящих по службе лиц, то теперь семейный мир прокурора Головина — это совсем особая, тяжелая сторона его жизни, через которую осуждается, в тоне будущей «Крейцеровой сонаты», вся эта часть «ложной» жизни людей вообще, а не государственных служащих только. Но вот с Иваном Ильичом случается несчастье, он опасно и мучительно заболевает. Начинается та часть повести, которой в вариантах должен соответствовать предсмертный дневник героя. И с этих пор центральный образ повести резко меняется. С первых встреч с докторами, когда Иван Ильич ощущает свое теперешнее одиночество посреди остальных людей, при котором одному ему только есть дело до его собственной беды и никому больше, в том числе и докторам, Иван Ильич перерождается, и это задолго до того момента, когда он сознал свою прошлую жизнь ложной и «пожалел» и «полюбил» всех. Само новое положение Ивана Ильича в повести, при котором он оказывается «один» против «всех» и становится почти субъектом повествования, носящего теперь сугубо искренний, «личный» тон, сразу переводит этот образ в иной план. Теперь мы не найдем в нем ни одной сатирической черты: с начала болезни Ивана Ильича Толстой забывает слова «приятный и приличный человек», столь сросшиеся в сознании читателя с обликом прокурора Головина; до самого конца повести этот эпитет не возникает ни разу по отношению к Ивану Ильичу, автор переносит его на совокупный образ «среды», окружения, семьи Ивана Ильича, которая видела в болезни его что-то в высшей степени «неприятное и неприличное». Больше того, в известной мере реабилитируется и прошлое Ивана Ильича. Когда в предсмертных мучениях, в полубреду Иван Ильич вспоминает о своем прошлом, он ищет, что там было хорошего, чистого, и останавливается мысленно на детстве, где «было что-то такое действительно приятное, с чем можно было бы жить», на Правоведении, где тоже было еще «кое-что хорошее»: далее — «во время первой службы у губернатора опять появились хорошие минуты: это были воспоминания о любви к женщине». Обо всем этом — и о Правоведении, и о службе у губернатора — мы знаем из первых глав повести, но как там все это иначе выглядит — смешно, нечисто и несимпатично! Так, буквально «на ходу», перестраивается образ Ивана Ильича, оборачиваясь в конце концов такой стороной, которая заставляет оценить его совсем по-новому. Начиная с четвертой главы повести, нам приходится иметь дело с каким-то другим Иваном Ильичом, и здесь-то и начинается, собственно, смерть Ивана Ильича. В первых главах образ Ивана Ильича также был собирательным человеческим образом, но собирательность эта достигалась путем накопления реалистических черт, если и не выделявших образ индивидуально, то, во всяком случае, создававших уж не родовое, а видовое сатирическое обобщение (чиновник, мещанин, средний горожанин, буржуа). В главах, посвященных болезни и смерти Ивана Ильича, на первый план выступает общечеловеческое, природное начало в образе взамен того отпечатка времени и условий, который укреплен был лаком «приятности и приличия». Теперь это еще большее обобщение, в остро-натуральных» моментах полноценное и потрясающе реалистическое, но в финале повести (об этом специально — ниже) выходящее в сферу абстракции и символики. Обобщение это достигнуто здесь изумительными способами, которые соединяют в одном образе высшую философско-моралистическую отвлеченность спора о дурной и хорошей жизни и конкретность натуралистических проникновений в интимнейший, «постельный», мир больного и слабеющего человека, достигающих объективности клинического дневника. Тем ужаснее картина предсмертных физических и нравственных терзаний Ивана Ильича, что это не какая-то «загробная» мука, не фантастический Мальбодже, как у Данте, а страшная смерть от какого-то современного недуга на диване в наши дни (сезон Сары Бернар), и подвергнут этой неслыханной муке и возмездию не римский неправедный пастырь, не граф Уголино, а обыкновенный смертный, провинциальный прокурор в России, честный и четкий служака, отец семейства, «приятный и приличный человек» 1 . 1 О том, как с этой точки зрения воспринимали повесть современники, говорит, например, свидетельство брата писателя, приводимое Л. Н.