И если не хмелели мы от лести, вином своим поил нас допьяна. И в городе, омытом нашим потом, от наших спящих жен невдалеке, он песни пел нам по заморским нотам на задушевном нашем языке: о городах, которых мы не знали, о славе неизвестных нам знамен, о золоте, дороже нашей стали, о женщинах, прекрасней наших жен... ...Разведчик смерти. Рано или поздно — вернее, поздно и не к чести нам — он будет понят, пойман и опознан и, как убийца, скручен по рукам. На черный день, последний день расправы, когда минуты жизни на счету, последней каплей собственной отравы для нас хранит он сердцем клевету. И, словно бы раскаиваясь с виду, до жгучих слез жалея без стыда, что мы живем и, не стерпев обиду, по праву жертвы требуем суда, крестом трехпалым осенясь под стражей, перед судом открыв поганый рот, он судьям пятерней на нас укажет и первыми друзьями назовет... Покуда жив, смертельно ненавистен до сей поры живучему врагу, терпеть я не могу ходячих истин, но позабыть до смерти не смогу: как больно нам, почти что не под силу, в последний раз врага не поборов, войти с ним рядом, молча, как в могилу, в казенный дом бандитов и воров; как страшно нам под мертвым камнем камер однажды пережить такую ночь, когда любимый город огоньками из-за окна не сможет нам помочь; как горько нам под стражею в этапах по родине пройти в июльский день, почувствовать лугов медовый запах, увидеть крыши отчих деревень... 3 Полярный ветер. Сопки голубые. Тиха в снегах тайга. Текли года. Друзья меня, возможно, позабыли, но я не забывал их никогда. Я вижу их в работе и в сраженьях, идущих с честью по земле родной, их красота душевным отраженьем не гаснет ни на час передо мной. И мне ли не грустить о них до боли в пустыне, где глаза слепят снега, где трудно жить собратом поневоле для всех сынков и пасынков врага. В одном бараке видеть их с собою, помочь по-братски, забывая все, своим кайлом в нетронутом забое на ужин заработать им хлеб-соль. Последней папиросою делиться, своим теплом спасать от зимних стуж и, видя их улыбчивые лица, знать все узлы змеиных длинных душ. Как мертвецы, без чести, без опаски, считая адской пыткой черный труд, со всех своих страстей теряя маски, здесь юности ничьей не берегут. Здесь каждый вечер, расслабляя плечи, гася сиянье глаз и свежесть лиц, как ржа, травило душу человечью звериное безверие убийц. Ни памятью, ни жаждой, ни мечтою не зная ни к чему людской любви, они плевали на мое святое, на все, чем жизнь текла в моей крови. Они грозили: — Сдохнешь с нами рядом. Забудь свободу. Будь как битый зверь. Ни родине, ни матери, ни братьям ты, нашей метой меченный, не верь! Как против хвори, жутче, чем холера, всю кровь мою бросала к сердцу вдруг рабочая неистовая вера во всё, что сам я строил парой рук. А руки знали: есть на свете первый мой город без крестов и без икон, есть дом родимый, есть мой символ веры — родным народом писанный закон. Его кляли убийцы и бандиты, срамили воры в страхе и тоске. Но я дышал той верой, даже битый, живя средь них, как ершик на песке. Вот здесь пришлось мне с юностью проститься и в первый раз со зрелостью бойца, не раз и два, а двадцать раз и тридцать вновь пережить, продумав до конца,