— Да, звучит странно, но это факт.
— А вставать рано?
— Когда проснешься.
— Так мне что, и на работу не ходить?
— Думаю, нет. Какая уж тут работа.
— А ты, значит, на свою собираешься.
Он помолчал, а потом ответил, и она опять услышала его улыбку:
— А мне с моей не отпроситься.
Некоторое время они молчали. Не хотелось говорить. Было темно и безмятежно, Ася прижималась к нему, вцеплялась, приклеивалась, врастала… а он бережно — стараясь, наверное, не помять ей прическу; он такие вещи всегда понимал с не свойственной мужчине чуткостью, и иногда ей это даже не нравилось, хотелось порой, чтобы он был погрубее — гладил, как заведенный, ее волосы; потом, словно стесняясь или еще не веря, что ему это можно, что ему все можно, провел медлительной ласковой ладонью по ее плечу, по спине. Ее пробрала дрожь — уже не от слез.
— Как давно я тебя не чувствовал, — тихо сказал он. — Рука вспоминает.
— Прости меня, Андрюша, — опять сказала она.
— О том, кто из нас виноват, я тебе тоже когда-нибудь расскажу, — глухо проговорил он, и она почувствовала виском, как у него напряглись и опали желваки. — Но одно могу сказать сейчас: не смей просить у меня прощения. Ты не виновата ни в чем.
— Да ты знаешь ли, о чем говоришь? Да я…
— Все знаю, все знаю, Асенька, все знаю… столько всего знаю…
И опять они молчали минут, наверное, пять. Потом Ася спохватилась все-таки. Она была, помимо прочего хозяйка — а мужчина пришел так поздно; и наверняка ему негде было даже перекусить.
— Пойдем, я кормить тебя буду, — тихо попросила она.
— А ты?
Она вспомнила, что тоже не ужинала. Есть не хотелось совершенно. Хотелось стоять вот так, прильнув. Только ноги не держали.
— И я чего-нибудь перехвачу… Только сначала потеки ликвидирую. Разревелась же…
— Вот ерунда какая, — услышала она улыбку.
— Нет, не ерунда! Не ерунда! Думаешь, мне легко? Я и так на сколько лет состарилась! Ты вон как был, так и остался, прям Вечный Жид какой-то. А мне что делать? Я же тебе нравиться хочу. Не по старой памяти, а вживую, чтоб ты просто хотел меня!
Она осеклась. Раскаленная кровь хлестнула по щекам изнутри так, что они чуть не лопнули; чуть глаза не вылетели, как пробки. Грубо, как ты грубо! Совсем шалавой стала, Аська! Ой, грубо! Ты же с Симагиным!
— Я хочу тебя, — негромко ответил он. Она обмерла, потом ее снова заколотило.
— Все в твоей власти, — сказала она почти шепотом. — Можешь делать со мной что угодно, в любой последовательности. Ужин, потом я. Я, потом ужин.
— Трудный был сегодня день, — сказал он, чуть поразмыслив. — Я ужасно вымотался. Очень хочется прилечь.
— Пойдем, — сразу сказала она. — Отдыхай. Я… — засмеялась тихонько и удовлетворенно, — я свежие простыни постелила, наволочки, всё… Только давай никакой свет не будем зажигать, даже свечи, хорошо?
— Почему?
— Я стесняюсь… — беспомощно призналась она. — Столько лет прошло, Андрюша, я… Ты помнишь меня ту?
Он только усмехнулся.
— Вот представь. И все. Давай так сегодня.
— Хорошо, Асенька. Хорошо.
И не увидел, как я для него оделась, мельком сообразила она. Жалко. Он бы одобрил. Ну ничего. Не в последний раз. Не в последний раз. Не в последний раз. Она твердила это, будто заклинание — так, как до этого уже почти двое суток твердила: Антон жив, Антон жив… Не в последний раз. Сдергивая покрывало, потом одеяло откидывая… Не в последний раз. Неловкими стремительными извивами, как из куколки бабочка, выдергиваясь из облегающего платья… Не в последний раз. Казалось, она в первый раз — но не в последний раз! — раздевается для мужчины с тех давних пор, как Симагин перестал быть рядом. Ничего не было. Вообще ничего. Жизни не было.
И так страшно не понравиться ему…
— Ася. Асенька моя. Ты нежная. Добрая. Самая нежная и самая добрая…
— Нет… Нет, Андрей.
— Самая красивая. Самая ласковая. Самая чуткая и самая чистая.
— Нет. Ради Бога, не требуй так много, я не могу.
— Ты лучше всех. Ты умница. Ты светлячок в ночи.
— Господи, Андрюшенька, ну что ты… Родной мой, не надо…
— Ты мое солнце.
— Ну зачем это опять, зачем? Нет!
— Ты моя земля. Ты мой воздух.
Она захлебывалась. Дыхания не хватало, и уже почти не было слов — только клекот в гортани и рвущийся стон.
— Ну что же ты делаешь?! Милый мой, родненький, любимый, не говори так, прости, я не смогу! Прости! Андрюша, ну правда! Ну отодрал бы бабу попросту! А это не под силу! Не требуй так! Я не смогу! Я боюсь! Я БОЛЬШЕ НЕ ХОЧУ ТЕБЯ ПРЕДАВАТЬ!!!
— Ты звезды. Ты деревья. Ты ветер.
Она закричала, забилась под ним, царапая ему спину.
— Да! Да!! Да, да, да, да, да!
А когда Ася уснула, он осторожно откинул одеяло и встал.
Было совсем тихо, проспект внизу опустел и замер. И было совсем темно. Только едва заметное серебристое свечение легким туманом стояло у окна, возносясь к потолку и кидая на него смутно светлое пятно — отсвет уличных фонарей. Симагин отчетливо видел, как разгладилось Асино лицо, стало юным, почти девчачьим. Она улыбалась во сне. Девочка. Маленькая моя девочка.
Не одеваясь, он сел к столу, положил голову лицом на уложенные на стол кулаки, закрыл глаза и начал работать.
Как описать словами то, для чего еще не создано слов — а возможно, и не будет создано никогда? Наверное, гениальные шахматисты испытывают нечто подобное тому, что испытывал голый Симагин, неподвижно сидя в тишине и темноте маленькой Асиной квартиры, зажмурившись, уткнувшись в собственные кулаки и уже почти не слыша умиротворенного, легкого дыхания жены.
Испытывают, проводя сеанс одновременной игры… испытывали бы, если б играть им пришлось сразу на нескольких тысячах досок. За всем уследить, все помнить, реагировать мгновенно на те изменения, которые, оказывается, произошли на восемьсот пятой и три тысячи семьсот седьмой досках за те минуты, пока смотрел в другую сторону, — и, не задерживаясь, сразу дальше, дальше… С той лишь разницей, что у Симагина не было никакого дальше, он не мог отвести себе даже шага от стола до стола на отдых ума; все эти тысячи досок пучились и кипели перед ним — в нем — одновременно, беспорядочно перемешанные друг с другом. Хаос чужих фигур нескончаемо шевелился и пульсировал, и каждая своя фигура весила пуды, так что приходилось — то, что шахматистам неизвестно на их поединках — ворочать пешки, как весла на галере, до хруста в мышцах и костях; толкать слонов, будто они и впрямь были едва ли не слонами… и еще с той разницей, что проиграть нельзя было ни на едином поле из всех.
Может быть, сталинские ткачихи-многостаночницы, если они и впрямь существовали где-либо, помимо фильма «Светлый путь», могли бы отчасти понять, что творилось с Симагиным — но только отчасти. Ведь им, ошалело мечущимся от станка к станку, следя за всеми ими и управляя всеми ими, думать-то много не приходилось, им достаточно было успевать совершать лишь строго ограниченный набор операций, на