между нашей жизнью и жизнью вечной.
Когда он становился богом или женщиной,
он знал, что та жизнь, которая ему выпала, —
всего лишь глава
в большой и толстой книге возможностей.
Поднимаясь на цыпочки, обращая лицо к небу,
он захватывал голосом зал.
(Голос шел из груди – не из горла —
и в конце концов артерия порвалась
и убила его.)
Красавица
тоже поднималась на цыпочки,
обращала лицо к небу,
и небо смотрелось в это лицо,
как в свое отражение.
Он надел толстую петербургскую шубу
и пошел к ее дому, не нанимая извозчика.
Дворники не успевали разгрести снег,
который выпал за ночь.
Утром уже горели фонари,
обозначая пунктиром длину улиц;
все было серым и ватным.
Он нес
душу, как засыпающего светляка,
по незнакомым улицам.
(Раньше он знал их досконально,
каждый дом был пропитан
ожиданием встречи с Семеновой
или переживаньем последней встречи.)
Шагая, он слышал крики извозчиков,
которые доносились из мира,
где укрывают ноги овчиной,
что помнит теплое тело овцы,
где пьют чай в трактире,
обхватывая чашку огромными пальцами,
где женятся и бьют этих жен,
где крестят детей
и вопят над покойниками,
где никто не слыхал о Приаме
и о пышном граде Приама.
Гнедич кутался в шубу
и спешил мимо собственной жизни
дать урок декламации женщине,
которую он разлюбил.
Давно, когда в Харькове
стояли страшные морозы,
школьниками они убежали с урока,
пошли в рощу
стряхивать снег
с еловых лап.
Тяжкий звук
снега... ветвь,
освобожденная,
взмывает,
под деревом человеческий профиль;
сюда, сюда! кто это? крестьянка,
под слоем снега
восковое лицо только видно;
они – бежать,
оставляя ее
в тишине леса
в белизне.
Он отдал шубу и шляпу
слуге с раскрасневшимися щеками.
Его уже ожидали.
Он прошел в салон.
Семенова полулежала на кушетке;
тщательно завитые волосы
были небрежно взбиты,
лента обвивала лоб, шаль ниспадала с плеч;
она была похожа на статую,
которая вот-вот сойдет с пьедестала,
но никогда не сойдет.
Он прикоснулся губами к руке
и был встречен полуулыбкой.
Сердце есть орган бесконечности,
потому что
даже самый маленький его осколок
можно опять разбить.
Он опустился на тонконогий стул.
С тех пор, как он впервые увидел ее на сцене,
всегда было как бы две Семеновых —
и даже когда любовь почти убивала его,
они не сливались в одну —
была богиня и была хуторянка,
чей бабий вой
делал неожиданно страшным
монолог Поликсены;
но сейчас она была не баба и не богиня,
а кто-то, кого он еще не встречал.
Он сказал: у меня есть идея для пьесы.
Она отложила в сторону французскую книжку
и вопросительно подняла бровь.
За окнами пошел снег и в комнате потемнело;
вошел слуга и поставил медный подсвечник на стол.
И слова падали, подобно снегу,
на ковер возле кресел и у камина;
он понимал что никогда не напишет трагедию —
что слова убивают ее, но продолжал говорить,