Он зажег свечу и поманил Гнедича

обратно в прихожую.

(...Так трудно оторваться от мерцающей воды

так трудно следовать за другом усталыми шагами...)

Там – осторожно, чтобы не поджечь ее,

он поднес свечу к паутине в углу и показал Гнедичу,

где, в сплетении тонких нитей,

он нашел надежду.

Гнедич кивнул,

но зрачки были слишком утомлены,

чтобы разглядеть ее.

Батюшков ждал, что друг будет с ним спорить,

но Гнедич боролся со сном и говорил только:

да-да, он согласен,

что надежда – это вовсе не мысль, а усилие,

как напряжение мускулов при долгом беге,

или когда учишь стихи из Гомера наизусть,

надежда вазы держит стекло вокруг воды,

а потеряй ваза надежду, стекло разобьется,

и придется звать Ваньку или Гришку,

чтобы те подмели и выбросили вон осколки.

«Я теперь надеюсь и днем и ночью, —

говорит Батюшков. – Только это трудно —

и все остальные мысли перебивает».

Потом они молчали: что-то звериное и стальное

держало их в объятьях,

намного более прочных,

чем прикосновенье друзей друг к другу.

«Я почитаю тебе стихи», – говорит Батюшков,

и Гнедич кивает, хотя и в полусне,

и слова, как реки, текут куда-то,

вместо того чтобы оставаться звуком.

Поэт целует прелести Хлои,

а кто эта Хлоя – неизвестно ему самому.

Золотые кудри пахнут розами,

грудь лилейна, шаги легки;

поэт томится, но не совсем по-настоящему:

пастушка вот-вот придет на свидание,

он ждет ее под душистой сенью деревьев,

чьи ветви становятся все длиннее, чернее и суше,

лес обступает поэта, безумием черный,

и тропинок уже не найти —

а поэт все поет о пастушке,

и о луче, что вот-вот потухнет,

о тоске, о луне, о домашних ларах,

о шуме пиров, о безмолвных стенах,

о ладье, пропавшей в пенной пучине,

о пажитях, о ручьях и о вертепах,

о тумане и трепете.

Потом вдруг дремота ушла,

пылал камин,

Батюшков смотрел прямо в огонь,

как будто там было что-то живое

или горели письма возлюбленной.

«Что ты видишь?» – хотел спросить Гнедич.

но вместо этого произнес: – О чем ты думаешь? —

Какое-то время Батюшков не отвечал,

и Гнедичу показалось, что в стенах поет сверчок,

но сверчка не было: это звенело молчание,

пронзительное, как насекомое

(звенело-звенело, а потом стихло).

– О Петине – он ответил,

когда Гнедич уже забыл вопрос.

– Думаю о Петине, это мой товарищ,

который погиб под Лейпцигом.

Я ходил по полю и смотрел на трупы в крови,

пока не нашел его – а ведь еще два дня назад

мы с ним беседовали, жевали черствый хлеб,

запивали богемским вином.

Он был неспокоен, как будто что-то

предупреждало его о кончине, я же был весел,

как когда-то в Москве, когда мы весь вечер смеялись,

потом хотели ехать на бал и в собрание ужинать —

мы сели в коляску, но когда на минуту

остановились у Кузнецкого моста,

к нам подошел нищий (мне стыдно,

все, что я подумал тогда, было:

как он похож на гравюру,

виденную в Дрездене: попрошайка на костылях,

без ноги, и с голодным взором, и дырою беззубого рта).

«Постум мой, – сказал Петин, – отдадим наши деньги

этому бедняку, а сами поедем ужинать

обратно домой». Мы отдали ему все купюры.

Нищий перекрестился и заковылял в кабак,

и я не счел, что мы оказали ему милость,

а только – поступили по-справедливости,

хотя где эта справедливость?

В каких законах писано, что ты должен все отдать?

Я лишь следовал за Петиным.

В наш бедный век

каждый мог стать героем,

не отходя от Кузнецкого моста, не вылезая из коляски, —

но не каждый им стал,

лишь Петин.

Погибнув так рано, что он пропустил?

Этот поворот головы в тридцать с чем-то,

взгляд на прошлое, который способен родить

одно чудовище: опытность.

В Юрбурге раненый я лежал на соломе

Вы читаете Гнедич
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату