и стала похожа на ходячий труп
от умерщвления плоти.
На иконе даже не разберешь,
мужчина это или женщина:
руки и ноги как палки,
лицо с кулачок.
Елена прыгает через ручей и думает:
все, что нас разделяет,
исчезает от святости,
женщина и мужчина одно и то же,
старый и молодой, слуга и барин,
мертвые и живые.
Она вспоминает об одноглазом Гнедиче:
он и кривой и рябой, —
не может быть, чтоб он был таким на самом деле.
Этакое лицо ему, как шапку, дали поносить,
а на страшном суде ангелы ее снимут,
и под ней будет красивый господин,
как на олеографии;
ведь ребенком он, наверное, был пригожим.
И она представляет себе, как берет —
еще не изуродованного оспой —
за руку и прыгает с ним через ручьи,
как будто она была его нянькой.
Той весной все беспрестанно ходили,
город был беспокоен и роился, как муравейник:
курьеры спешили из конторы в контору,
мещанки ходили друг к другу на чай
и теребили в пальцах кружевную салфетку,
когда не о чем было больше говорить.
Становилось все теплее и теплее,
возле грязных дорог прорастали одуванчики,
и много лет спустя одному литератору не верилось,
что в его юности на улицах еще попадались цветы
и сирень росла в огородах
(потом все оделось камнем и увековечилось).
Он допрашивал каждое воспоминание,
не является ли оно выдумкой,
и если оно выдерживало экзамен,
он записывал его в мемуары.
Вечером он увидел освещенные окна
в квартире на третьем этаже,
когда проходил по Садовой.
Он не знал, кто там теперь живет,
но когда-то, совсем молодой,
он поднимался туда с другом-актером
в гости ко Гнедичу —
и когда тот приготовился читать из своих переводов,
друг украдкой толкнул литератора локтем в бок
и шепнул: сейчас завоет.
Гнедич и вправду завыл,
закричал, заплакал, запел —
о подвигах Диомеда и Нестора-старца.
Собачка Мальвина в испуге спряталась под диван
и заскулила оттуда еще жалобнее, чем хозяин,
а Гнедич, перечисляя мощных ахейцев,
смахнул со стола подсвечник вместе со свечой;
гости бросились поднимать, чтобы не загорелся дом,
но переводчик хватал их за руки
и, тыча пальцем в лицо то одному, то другому,
кричал:
«Сего же злого пса стрела не улучает!»
Потом опомнился, смутился, покраснел.
Они спросили, все ли в порядке, —
он не хотел отвечать.
Но они очень долго благодарили,
и он опять развеселился
и взял с них обещание, что придут еще.
Они еще долго смеялись на ступеньках
и вспоминали, выйдя на улицу,
сего же злого пса,
сего же злого пса.
Теперь литератор не может найти слов,
чтобы описать расстояние
между той лестницей и сегодняшним кабинетом —
как ручей весной, он куда-то бежит, пока не иссякнет,
и не может понять, хорошо ли все это
или
безразлично.
ПЕСНЬ ДЕВЯТАЯ
За оконным стеклом
на самом краю подоконника
нахохлился голубь.
Гнедич смотрел на птицу и на серое небо.
Наверное, холодно.
Они вдвоем
совсем не так, как с собакой или кошкой, —
домашние звери похожи на людей,
а голубь, хотя и обитатель городов, был дикий.
Они застыли, будто по взаимному уговору,
и беседуют без слов, без мыслей,
и возможность этой беседы проникает
в самую суть живых существ,
потому что лишь этим голубь и Гнедич похожи:
оба живые.
Гораздо красивей, чем обычные сизые
толстые голуби, —
этот был серовато-белый,
с обтекаемым телом и загнутым клювом,