Неделю над степью бушевал буран. Но жизнь в Степном гарнизоне шла по-прежнему размеренно и строго. Полевые тактические занятия сменялись стрельбами, занятия по изучению боевой техники — вождением. А по вечерам, едва выдавались свободные минуты, солдаты спешили в свою только что открытую чайную, чтобы за горячим самоваром неторопливо потолковать по душам.
Сегодня в чайной было особенно людно. За круглыми столиками, уставленными вазами с печеньем и московскими пряниками, хозяева принимали дорогого гостя — Зосиму Евстигнеевича Зябликова, участника Великой Отечественной войны, кавалера солдатского ордена Славы всех трех степеней. Приехал он еще утром. Весь день провел на ногах, знакомясь с солдатскими казармами, парками боевых машин. А теперь, в завершение экскурсии, был приглашен к «большому самовару», как объяснил ему прапорщик Шаповалов.
С того момента, как гость переступил порог чайной, прошло уже более получаса, однако свыкнуться со здешней обстановкой он все еще не мог. Его удивили стулья, похожие не то на детские ванночки, не то на носы от лодок. Он по-хозяйски поинтересовался, не слишком ли дорого обошлась эта чрезмерно модная обстановка.
— Видите ли, Зосима Евстигнеевич, хотели было оборудовать помещение поскромнее, но командование решило удовлетворить желание солдат, — объяснил ему Шаповалов.
— Это, конечно, если решило командование, то разговору быть не должно, — согласился гость, однако долго еще ощупывал узловатыми стариковскими пальцами диковинную обшивку стульев и все вздыхал каким-то своим мыслям.
Но больше всего удивило бывалого солдата красочное оформление, которое украшало стены чайной.
— Это кто же у вас такой мастер мудрый? — спросил он с колючей усмешечкой.
— А вот он, — Шаповалов показал на сидевшего через стол от него рослого и розовощекого ефрейтора Бахтина, — наш гарнизонный художник.
Гость перевел свой внимательный взгляд на Бахтина.
— Ну если так, обрисуй мне, старику, какого сорта птицу ты поселил тут для всеобщего обозрения?
— Так вы сами определите, Зосима Евстигнеевич, — попросил смутившийся вдруг Бахтин.
— Стараюсь, да не могу, мил человек. — Гость поправил очки на ослабевших, но все еще живых и лукавых глазах и опять пристально вгляделся в художественное изображение. — Вроде бы журавль должен быть. Ан, окромя длинной шеи да головы с клювом, никаких журавлиных признаков не примечаю.
— А вы, Зосима Евстигнеевич, и не сильтесь примечать. Тут ведь все для настроения дано, символично, так сказать... — продолжал наставлять гостя задетый за живое Бахтин. Он даже встал из-за стола и принялся размахивать своими длинными руками, стараясь привлечь внимание придирчивого старика к общей панораме оформления. — Вот и скажите, Зосима Евстигнеевич, что вы тут улавливаете?
— Извини, мил человек, но журавля, как ни силюсь, уловить не могу.
Солдаты, заинтересовавшиеся неожиданной полемикой, оживились, начали подбрасывать колкие реплики: — Правильно, журавля ты, Бахтин, не ухватил.
— А его коршун ощипал. Хорошо, что шею оставил.
— Ладно, «коршун»! Раньше-то молчали, — упрекнул товарищей уязвленный ефрейтор.
Зябликов, повернувшись к Бахтину, по-дружески шепнул, чтобы никто, кроме него, не слышал:
— Мы же с тобой спорили. Забыл?
Но тут Зосима Евстигнеевич, видно, смекнул, что неловко в гостеприимном доме неприятный разговор вести.
— Я ведь что, я прямо, по-солдатски. Да и греха тут большого, пожалуй, нет, с этим журавлем. Ну возьми ты, мил человек, да подрисуй ему крылья. Невелик ведь труд, а птица в законную форму войдет и нарушать человеческого представления о себе не будет.
Молчавший все это время Шаповалов спросил гостя:
— А вы, Зосима Евстигнеевич, видать, к живописи большое пристрастие имеете?
— Не знаю, не имел вроде, а пулю под лопатку получил аккурат за нее, живопись. И главное, в самом конце войны, в Берлине.
— Любопытно. Может, расскажете?
— Почему же, теперь можно, дело прошлое. — Гость снял очки с переносицы, аккуратно протер их белым носовым платком, будто приготовился к чтению книги. Подумав, тяжело вздохнул: — А все же, сказать по правде, и теперь обидно. Уж очень случай досадный. Право. К самому фашистскому штабу мы подошли в ту пору. В него уже проникли...
— В рейхстаг, что ли? — спросил Шаповалов.
— Туда, мил человек, туда, — уточнил гость. — И потому как фашисты не сдавались, мы тоже своего ожесточения не сбавляли, дрались за каждый пролет лестницы, за каждый этаж. И тут вдруг в одном из занятых залов увидел я большую картину. На картине той мать с ребенком, ну прямо живые, живые. Сидят этак мирно в саду на скамейке. Перед ними пруд с деревянным мосточком, березы. Ну точно как у нас. Это что же, думаю, получается? Как же это, думаю, Гитлер при такой чувствительной живописи мог приказывать женщин и детей в специальные лагеря собирать и уничтожать беспощадно? И так я, товарищи мои дорогие, ушел в собственную думу, что не заметил даже, как недобитый фашист из какой-то норы на прицел меня взял. Очнулся я уже на улице. Наши в ту пору громовыми залпами успех свой отмечали, а меня медицинская сестра в бинты заворачивала. Ну, потом пулю из-под лопатки хирурги вынули, рану заштопали. И вот, как видите, живу. Даже к вам в гости пожаловал. Спасибо за приглашение.
Солдаты, заслушавшись, позабыли о поданном чае.
— Что ж, товарищи, «наполним бокалы, содвинем их разом», как говорится у Пушкина, — предложил Шаповалов.
В ответ на его предложение весело заходили в руках солдат чашки с оранжевыми пальмами.
В самый разгар чаепития в дверях появились Мельников, Нечаев и Авдеев. Не ожидавший увидеть сразу столько начальства, Шаповалов вначале растерялся, стал сбивчиво-рапортовать комдиву. Но Мельников движением руки остановил его, сказав:
— Вы сидите, прапорщик. Тут есть товарищ постарше нас. — Он подошел к гостю и, пожимая ему руку, попросил: — Вы уж извините нас, Зосима Евстигнеевич, за опоздание. Не смогли раньше. Служба.
— Это конечно, — обрадованно и в то же время по-стариковски суетливо заговорил Зябликов- старший. — А меня, товарищ генерал, дома предупреждали: зачем ты, Евстигнеич, поедешь военных людей от дела отрывать, сидел бы ты лучше, мил человек, на печи да покуривал в свое удовольствие.
— Ну, это зря они вас пугали, — возразил комдив, усаживаясь рядом с Зосимой Евстигнеевичем и его внуком за центральным столиком.
— А я теперь сам понимаю, что зря. За нонешний день будто обратно в строй вернулся. Да что там в строй, к новому вооружению прикоснулся. Раньше у нас что было? Автоматы, пулеметы, противотанковые ружья. И все это мы, солдаты, на собственных плечах таскали. Всю ночь иной раз без передышки тащим, а под утро с ходу в бой. Так ведь было, товарищ генерал?
— Так, Зосима Евстигнеевич, так, — подтвердил Мельников, разглядывая награды бывалого солдата. — И в Берлин мы с вами входили, похоже, в одно время. Вы в какой армии тогда были?
— В третьей, товарищ генерал.
— И я в третьей. Выходит, мы с вами вроде как однополчане. Прошу руку, Зосима Евстигнеевич, прошу.
У растроганного вконец гостя глаза повлажнели. Он с минуту стоял по-солдатски прямо, только слегка наклонив голову в знак большой сердечной благодарности комдиву и всем присутствующим.
— Вот я прикидываю, товарищ генерал, — теперь солдаты, пожалуй, не поймут наших прежних трудностей. Они теперь как инженеры. На заснеженных дорогах под пулеметами да под минометными плитами не гнутся, а все больше на бронированных машинах сидят. И все у них под руками: автоматы, ракеты, огнеметы разные. Полная круговая оборона в движении, можно сказать.
— Это верно, оружие теперь мощное, — согласился Мельников, — но позвольте вам заметить, дорогой ветеран, не легче солдату стало сейчас, а труднее. Вот гляжу я на вашего внука, Зосима Евстигнеевич, и вспоминаю: недавно еще совсем мальчиком был. В разведку его назначили, а он в колхозном саду решил