вспоминала о прошлом?
Не следует думать, что Риппл не наслаждалась успехом в течение последних шести месяцев, когда весь Лондон был у ее ног. Конечно же, она наслаждалась этим. Любые мелочи повседневной жизни знаменитости ее занимали. Ее забавляло давать интервью и затем находить в газетах приписываемые ей странные заявления, которые только интервьюеры, кажется, способны придумать. Сначала Риппл нравилось позировать перед модными фотографами, потом это стало надоедать. По утрам балерину ожидало большое развлечение: к ней являлись представители парфюмерных фирм, подносившие ей изящные шкатулки с духами, мылом и пудрой. Взамен они умоляли разрешить им опубликовать хоть одно ее слово.
Груды писем, одни с наивными, робкими просьбами автографов, другие откровенно любовные – от мужчин всех положений и возрастов.
– Они ведь видели меня только, когда я танцевала! – восклицала Риппл, вызывая улыбку Мадам, – они даже не знают, как я говорю, не знают меня совсем.
Развлекали ее также газетные статьи, содержащие лирические восторги по поводу ее выступлений. Еще больше привлекали внимание девушки заметки не о Риппл на сцене, а о Риппл, появлявшейся где-нибудь в обществе: в Херлингеме, на театральном пикнике, на каком-нибудь особом утреннем концерте. Но наибольшее удовольствие доставляла ей возможность помогать своей семье, посылать подарки и всячески поддерживать родной дом.
Однако по временам эти новые права и обязанности так тяготили Риппл, что она чувствовала себя более усталой, чем в первые дни учебы, когда ныли все ее еще непривычные мускулы. Работа в такие дни казалась тяжелее; она чувствовала себя страшно утомленной в этом огромном мире, среди всех этих людей, которые звонили ей, писали, расспрашивали, приглашали, хвалили и были готовы сделать для новой знаменитости, Риппл, абсолютно все, кроме одного: позволить ей спокойно провести воскресенье наедине с самой собой.
Порой Риппл испытывала кошмарный ужас, думая, что слишком много должна сделать, что слишком многого от нее ждут как от балерины; что она не обладает таким творческим даром, как Мадам, а свойственных ей, Риппл, способности к подражанию, грации и непосредственности может оказаться недостаточно.
Иногда страх нашептывал ей ужасные мысли об этих на вид благосклонных театральных импресарио, которые были так льстивы и любезны. Возможно, под их любезностью скрывается жестокость притаившихся хищников, чьей добычей становятся доходы от тысячных толп, посещающих театры, а их приманкой и ловушкой – молодость и талант тех, кто, подобно Риппл, избрал нелегкий путь в искусстве. Они будут устраивать ее спектакли, оплачивать ее туалеты, пока смогут выжать хоть пенни из ее имени, и только когда она станет ни на что не годной, они отпустят ее, усталую, издерганную и преждевременно состарившуюся.
Кошмар! Прочь эти мысли! Именно теперь они стали смущать приму-балерину Риппл. Она отмахнулась от них и представила себе предстоящие триумфы. Год в Соединенных Штатах. Какое удовольствие увидеть новых людей, новые места! Но Риппл, прирожденной балерине, наибольшее удовольствие доставляли ее танцы. Не слава, восторг публики, аплодисменты и шикарные туалеты, но работа, постоянное совершенствование техники, непрестанное стремление к новым достижениям. Истинное наслаждение получала она только от самой работы – это в ней осталось. «И это у меня было, пока я была здесь», – немного растерянно говорила себе прима-балерина, оглядывая уборную балетной школы.
Как часто поношенная черная бархатная шапочка Риппл с потрепанной шелковой кисточкой висела на этом крючке рядом с коричневой фетровой шляпой танцовщицы Дороти! Маленький отделанный каракулем жакет самой молодой русской ученицы Тамары обычно висел тут же. Да, вот он, маленький жакет Тамары, он висит на том же месте, что и в прошлом году…
В этот осенний день Риппл согревал темный мягкий мех шиншиллы; небольшую серую бархатную шляпу она низко надвинула на свои стриженые волосы. На ней были высокие ботинки, изогнутые, как рукав, на стройной щиколотке; они, словно перчатки, облегали ее безупречной красоты ноги – любимые ботинки Риппл из мягкой шведской кожи, серой, как ноябрьское небо. Единственным ярким пятном в ее туалете был красный «фламандский мак», приколотый на груди, ибо в тот день была годовщина перемирия.
День перемирия, 11 ноября! За восемь коротких лет его празднование стало неотъемлемой частью национальной жизни Англии. Этот день стоит на рубеже двух эпох, так же резко отделенных друг от друга, как белые и черные квадраты на шахматной доске. Разве утро 11 ноября не посвящено воспоминаниям о прошлом?..
Каждый лондонец готовится провести этот день сообразно своим воспоминаниям. Не все ли равно, отдаст ли он дань памяти, унесенным войной, молча стоя за своим прилавком или рядом со своим такси, либо найдет время совершить паломничество в Уайтхолл и присоединиться к тем толпам людей, которые теснятся у памятника павшим.
За минуту до одиннадцати часов Риппл открыла дверь в студию. Все было так же, как в ее время, как, вероятно, в любой день на протяжении этих трех лет. Знакомая большая длинная комната, освещенная с потолка безжалостным светом лондонского ноябрьского утра. Огромное зеркало, пианино, ноты. По- прежнему за пианино сидел маленький русский пианист, очаровательный, с длинными ресницами. Стоял месье Н., в серых фланелевых коротких штанах, в коричневой вязаной куртке, и дирижировал своей палочкой. Перила вдоль стен, держась за которые одной рукой, ученицы тщательно выполняли утренние упражнения. Да, все они проделывали одно и то же – множество девушек в веерообразных юбочках.
Вверх, вверх, вверх поднимались ноги в шелковых чулках и розовых сатиновых туфлях с тупыми носками. Девушки принимали различные позы, становились на носки, наклонялись к гладкому паркету… Слышались хорошо знакомые звуки, раскатистый голос учителя, выкрикивавший со странным акцентом: – Раз и два и… Тамара, еще раз! Раз и два… – Он напевал под музыку. Искусные руки маленького пианиста извлекали из инструмента отчетливо звучащую ритмическую мелодию:
В этот момент на противоположном конце Лондона над людскими толпами загремела другая музыка. Тысячи голосов присоединились к ней и запели торжественный траурный гимн. Лондон – город контрастов.
– Стой, – скомандовал месье Н., стукнув палочкой по полу. – Молчание!
Пианино замолкло. Прекратилось шуршание балетных туфель о паркет. На башне близ канала зазвонил колокол. Одиннадцать часов. Весь Лондон замер в молчании.
Шумный грохочущий город, сердце страны, мгновенно затих. Теперь, когда весь транспорт остановился, можно было различить малейшие звуки, обычно тонущие в общем грохоте. Стало слышно, как чирикают лондонские воробьи, как воркуют голуби над входами и на крышах зданий. То тут, то там раздавалось легкое бряцание конской уздечки. Ветер сухо шелестел листьями. Как темные безмолвные статуи застыли мужчины и женщины на тротуарах и мостовых, там, где застал их сигнал. Неизгладимо врезалось в память целого