исключительных прав.
— Конечно, и мне вообще-то наплевать, где ты прирабатываешь. Только вот «Новые рубежи» в последнее время как-то странно себя ведут.
— В каком отношении?
— В отношении Гейла Винанда.
— Чепуха, Альва!
— Нет, совсем не чепуха. Возможно, ты не обратил внимания, наверное, не вчитываешься должным образом, но у меня нюх на такие дела, уж я-то знаю. Могу различить, когда оригинальничает какой-нибудь юный умник, а когда гнёт свою линию журнал.
— Альва, ты напрасно разнервничался, ты преувеличиваешь. «Новые рубежи» — журнал либеральный, они всегда покусывали Гейла Винанда. Его все поддевают. Он никогда не пользовался любовью в нашей среде, ты же знаешь. Но его это мало трогало, не так ли?
— Тут другое. Мне не нравится, что это делается систематически, с определённой целью, вроде множество мелких ручейков, ан смотришь — и бурный поток. Всё одно к одному, и вскоре…
— Уж не развивается ли у тебя мания преследования, Альва?
— Мне это не нравится. Всё было в норме, когда прохаживались насчёт его яхт, женщин, кое-каких муниципальных делишек… Ведь одни сплетни, так ничего и не подтвердилось, — поспешно добавил он. — Мне не нравится, когда переходят на модный теперь жаргон новой интеллигенции: Гейл Винанд — эксплуататор, Гейл Винанд — акула капитализма, Гейл Винанд — язва эпохи. Тот же трёп, конечно, Эллсворт, но трёп взрывоопасный.
— Всего лишь современный стиль выражения старых идей, и ничего больше. Кроме того, я не могу нести ответственности за политику журнала, даже если время от времени помещаю там свой материал.
— Нет, конечно, но… До меня доходят и другие слухи.
— Какие?
— Что ты финансируешь эту кампанию.
— Я? Из чьего кармана?
— Ну, не из своего личного. Но говорят, это ты убедил молодого Ронни Пиккеринга, известного выпивоху, сделать им финансовое вливание в сто тысяч зелёных, как раз когда журнал, как многие ему подобные, дышал на ладан.
— А, чёрт! Это делалось для того, чтобы вытащить Ронни из дорогих кабаков. Малыш опускался на глазах, а так у него появился стимул, смысл жизни. Он дал деньги на благородное дело, вместо того чтобы тратить на хористочек, которые так или иначе выманили бы их у него.
— Так-то оно так, но тебе следовало бы обговорить спонсорство условием, дать понять, что они не должны нападать на Гейла Винанда.
— Но «Новые рубежи» — это ведь не «Знамя», Альва. Это журнал с принципами. Его редакции нельзя ставить условия, нельзя сказать: «А не то…»
— В наших-то играх, Эллсворт? Кого ты хочешь обмануть?
— Ну, чтобы успокоить тебя, скажу кое-что, что тебе неизвестно. Это не для огласки, но раз уж ты… Всё сделано через посредников. Тебе известно, что я недавно убедил Митчела Лейтона купить большой пакет акций «Знамени»?
— Нет!
— Именно.
— Господи! Это великолепно, Эллсворт! Митчел Лейтон? Такие денежки нам не помешают, и мы… Погоди-ка. Митчел Лейтон?
— Да, а что тут такого?
— Не тот ли это внучок, которому никак не переварить дедушкино наследство?
— Да, дед оставил ему громадные деньги.
— Но он ужасный сумасброд. То увлёкся йогой, то сделался вегетарианцем, затем унитаристом, потом нудистом, а недавно отправился в Москву строить дворец для пролетариата.
— Ну и что?
— О Господи! Красный среди наших акционеров!
— Митчел не красный. Как можно быть красным, имея четверть миллиарда долларов! Он всего лишь бледно-розовый. Скорее даже жёлтый. Но душой — чудесный парень.
— Но зачем ему «Знамя»?
— Альва, ты просто осёл. Неужели не понятно? Я заставлю его поместить часть состояния в добротную, солидную, консервативную газету. Это излечит его от розовых фантазий и направит на верную стезю. А кроме того, какой от него вред? Контрольный пакет ведь у нашего дорогого Гейла, правда?
— А Гейл об этом знает?
— Нет. Последние пять лет наш дорогой Гейл не так осмотрителен, как раньше. И лучше ему не говорить. Ты видишь, как ведёт себя Гейл. Пора оказать на него давление. А для этого нужны деньги. Так что будь мил с Митчелом Лейтоном. Он может пригодиться.
— Тут я согласен.
— Вот и хорошо. Как видишь, я не изменник. Я поддержал на плаву либеральный журнальчик, но я же привлёк гораздо более значительную сумму в поддержку такого оплота консерватизма, как нью-йоркское «Знамя».
— Выходит так, и это очень порядочно, учитывая, что ты сам своего рода радикал.
— Ну, будешь ещё толковать о моей нелояльности?
— Полагаю, нет оснований. Рассчитываю на твою верность нашему «Знамени».
— То-то же. Я люблю «Знамя». Для него я готов на всё. Жизнь готов отдать за «Знамя».
VIII
Отшельник на пустынном острове помнит о большой земле, но в роскошной городской квартире на крыше небоскрёба, с отключённым телефоном, Винанд и Доминик забыли, что под ними ещё пятьдесят семь этажей, стальные колодцы лифтов, вмонтированных в гранит. Им казалось, что их жильё не остров, а планета, летящая в космосе. Город стал лишь приятным видением, он превратился в абстракцию, связь с которой невозможна, — так можно любоваться небом, которое мало значит в жизни человека, ходящего по земле.
Две недели после свадьбы они не выходили на люди. Ей достаточно было нажать кнопку лифта, чтобы прервать это уединение, но желания не возникало. Не было стремления сопротивляться, поражаться, сомневаться. Ею овладели очарование и покой.
Винанд часами беседовал с ней, если она была к тому расположена. Он с удовольствием сидел рядом и молчал, когда ей так хотелось, рассматривая её, как произведение искусства в своей художественной галерее, тем же спокойным, отстранённым взглядом. Он отвечал на все её расспросы. Сам вопросов не задавал, никогда не говорил о своих чувствах, о том, что он испытывает. Когда ей хотелось остаться одной, он не мешал. Однажды вечером она читала в своей комнате и вдруг увидела, что он стоит снаружи, у холодного парапета в зимнем саду. Он ни разу не обернулся взглянуть на её окно, просто стоял в падавшем из окна свете.
Через две недели Винанд вернулся к работе в редакции «Знамени». Но у него сохранилось чувство изолированности от мира, словно это было решено раз и навсегда и теперь надлежало строго следовать этому. Вечером он возвращался домой, и город переставал для него существовать. Он не хотел выходить. Он не приглашал гостей.
Винанд никогда не упоминал об этом, но Доминик знала, что он не хочет, чтобы она выходила из дому — ни с ним, ни одна. Это никак не навязывалось ей, но было его тихой манией. Возвращаясь, он спрашивал: «Ты выходила?» Никогда не звучало: «Где ты была?» Это не было ревностью. Где — значения не имело. Когда ей понадобилось купить пару туфель, он распорядился, чтобы три магазина прислали ей на выбор полный ассортимент, и этим предотвратил её выход в город. Когда она захотела посмотреть фильм, он