какого-то банкира. — Здесь кто-нибудь когда-нибудь поинтересовался моими соображениями? У меня они есть. Нам надо собрать все мнения. Я имею в виду, что надо работать всем заодно, как слаженный оркестр. Давно пора этой газете проводить современную, либеральную, прогрессивную политику! Возьмём, к примеру, вопрос об арендаторах…
— Помолчи, Митч, — вмешался Альва Скаррет. Непонятно почему пот стекал у него со лба. Скаррет хотел победы совета, и всё-таки что-то такое витало в комнате… Тут слишком жарко, думал он, хорошо бы кто-нибудь открыл окно.
— Не стану молчать! — завопил Митчел Лейтон. — Я такой же…
—
— Хорошо, хорошо, — утихомирился Лейтон. — Не будем забывать, у кого второй по величине пакет акций после нашего супермена. Не будем забывать. Ну-ка угадайте, кто станет всем здесь заправлять.
— Гейл, — начал Альва Скаррет, глядя на Винанда неожиданно честным, страдальческим взглядом, — Гейл, всё пропало. Но мы ещё можем спасти черепки. Надо только сознаться, что мы ошиблись с Кортландтом и… надо принять обратно Хардинга, он ценный работник, и, может быть… Тухи.
— Не произносите здесь имени Тухи, — сказал Винанд.
У Митчела Лейтона отвалилась челюсть, и он с усилием захлопнул её.
— Именно так, Гейл! — закричал Альва Скаррет. — Великолепно! Можно торговаться и делать уступки. Мы поменяем позицию относительно Кортландта. Это мы должны сделать, и не ради профсоюза, чёрт бы его побрал, а чтобы поднять тираж. Мы выйдем к ним с таким предложением и вернём Хардинга, Аллена и Фалька, но не Ту… то есть не Эллсворта. Мы уступим, и они уступят, и всех устроит. Так ведь, Гейл?
Винанд молчал.
— Именно так, мистер Скаррет, — ответил банкир. — В этом решение вопроса. Безусловно, престиж мистера Винанда должен быть соблюдён. Мы можем пожертвовать одним журналистом и сохранить мир в нашей среде.
— Как это — мы можем! — разразился Митчел Лейтон. — Не понимаю, почему мы должны пожертвовать мистером… безупречным либералом только потому, что…
— Я поддерживаю мистера Скаррета, — заявил член совета, ранее говоривший о сенаторах. Другие поддержали его, а тот, который критиковал передовицы, сказал вдруг среди общего шума:
— Полагаю, как ни верти, а Гейл Винанд шикарный руководитель.
Он старался не смотреть на Митчела Лейтона. Он теперь искал защиты у Винанда, но Винанд не замечал его.
— Гейл? — беспокоился Скаррет. — Что ты скажешь?
Ответа не последовало.
— Чёрт возьми, Винанд, сейчас или никогда! Ты что, хочешь продать свою долю и выйти из дела?
— Решай или выходи из дела!
— Я готов выкупить твою долю! — вопил Лейтон. — Хочешь продать мне? Продать и убраться восвояси?
— Ради Бога, Гейл, не валяй дурака.
— Гейл, на кону «Знамя», — шептал Скаррет, — наше «Знамя».
— Мы тебя поддержим, Гейл, станем заодно, снова поставим газету на ноги, будем поступать, как скажешь, будешь полным хозяином, но ради Бога, поступи по-хозяйски!
— Спокойно, господа, спокойно! Винанд, вот наше окончательное предложение: мы меняем позицию по Кортландту, возвращаем Хардинга, Аллена и Фалька и спасаем обломки. Да или нет?
Ответа не было.
— Винанд, ты знаешь, другого не дано, или придётся закрыть газету. Тебе не удержаться, даже если ты выкупишь все наши акции. Уступи или закрой «Знамя». Лучше уступи.
Винанд всё слышал. Это звучало везде. Это было на слуху задолго до совета директоров. Он знал это лучше всех присутствующих. Закрой «Знамя».
Перед глазами вставала картина: у главного входа в «Газету» вешают новую вывеску.
— Тебе лучше уступить.
Он сделал шаг назад. За ним не было стены, лишь спинка кресла. Он вспомнил тот миг в спальне, когда чуть было не спустил курок. Он понимал, что сейчас он спускает его.
— Хорошо, — сказал он.
Всего лишь пробка, подумал Винанд, рассматривая блестящий предмет под ногами, бутылочная пробка на нью-йоркской мостовой. Мостовые полны такого мусора — пробок, булавок, пуговиц, цепочек от раковин. Иной раз — потерянных ценностей. Но, попав на мостовую, все они выглядят одинаково — смяты, вдавлены в асфальт… и поблёскивают в свете ночных фонарей. Удобрение городских полей. Кто-то допил бутылку и выбросил пробку. Сколько колёс и ног прошлись по ней? Не поднять ли? Нагнуться, опуститься на колени и голыми руками выковырять её из асфальта? У меня не было права надеяться на спасение; не было права встать на колени и искать искупления. Миллионы лет назад, когда Земля ещё только рождалась, были подобные мне живые существа: мухи, попавшие в смолу, ставшую потом янтарём, животные, захваченные лавой, которая, затвердев, стала камнем. Я человек двадцатого века, и я стал осколком жести на мостовой, надо мной грохочут грузовики.
Он шёл медленно, подняв воротник плаща. Пустая улица вытянулась перед ним, здания впереди выстроились, как книги на полке, составленные без всякой системы, разного цвета и размера. Он проходил мимо подъездов, которые вели в тёмные дворы, уличные фонари давали возможность оглядеться, но они выхватывали только участки улицы, разрывая темноту. Он свернул за угол, увидев яркий сноп света, бивший из окон через три или четыре дома впереди.
Свет лился из окон ломбарда. Ломбард был заперт, однако свет оставили, чтобы отпугнуть воров. Винанд остановился и осмотрелся. Он считал витрину ломбарда самым печальным зрелищем на свете. То, что было свято для людей как память и имело реальную ценность, выставлено на обозрение зевак; можно вертеть в руках, можно торговаться; для сторонних глаз многие их этих вещей — дешёвый хлам, инструменты грёз, свалка ненужных предметов, все эти скрипки и пишущие машинки, альбомы и обручальные кольца, потёртые брюки и кофейники, пепельницы и непристойные фигурки из гипса, все эти свидетельства нищеты, отчаяния и оставленных надежд. Память утраченной любви и былого счастья. Их существование не пришло к законному завершению, их не продали как должно, а заложили и обрекли на бесчестье, на несбыточную надежду вернуть своё место в мире.
— Привет, Гейл Винанд, — сказал он вещам в витрине и прошёл мимо.
Он почувствовал железную решётку под ногами, в ноздри ему пахнуло запахом пыли, пота и грязного белья, этот запах был хуже всякого складского запаха, так как он стал привычен, стал нормой, даже если это был запах распада и тлена. Вентиляционный люк метро. Он думал: вот след множества людей, спрессованных как сельди в бочке, так, что ни дохнуть, ни пошевелиться. Вот общая сумма, хотя, конечно, там, под землёй, в массе людской плоти были и другие запахи — аромат здоровой молодой кожи, чистых волос, накрахмаленного белья. Такова природа итоговых сумм и стремления к общему знаменателю. Но что же тогда остаётся от усреднения суммы многих умов, лишённых воздуха, пространства, индивидуальности? Остаётся «Знамя», подумал он и зашагал дальше.
Мой город, думал он гордо, который я любил и которым, как полагал, правил.
Он ушёл с совета директоров, сказав: «Альва, останься за меня». Он не остановился у стола Мэннинга, замотанного до бесчувствия, не перекинулся ни словом с Доминик, с сотрудниками, занятыми делом, ждущими и уже знающими о принятых на совете решениях. Им всё расскажет Скаррет. Он вышел из здания, пришёл домой и уселся один в спальне без окон. Никто не пришёл и не потревожил его.
Потом, когда стемнело и можно было не опасаться, он вышел на улицу. Проходя мимо газетного киоска, он увидел вечерние выпуски газет, в которых сообщалось, что конфликт со «Знаменем» улажен. Профсоюз принял предложенный Скарретом компромисс. Он знал, что Скаррет позаботится об остальном. Скаррет изменит первую полосу завтрашнего номера «Знамени», напишет для неё передовицу. Печатные машины наверняка уже запущены. Через час на улицах появится утренний выпуск «Знамени».