Он шёл куда глаза глядят. Он ничем не владел в городе, но каждая часть города владела им. Верно, что теперь его шаги будет направлять город, им будет руководить притяжение случайных мест. Я в вашем распоряжении, мои господа. Я пришёл приветствовать вас и заверить, что готов идти туда, куда мне скажут. Я тот, кто хотел власти. Но теперь я не властитель, я слуга безликих господ — этой женщины, стоящей, широко раздвинув жирные белые колени на ступеньке старого дома, этого толстяка, с трудом вытаскивающего грузное, пузатое тело из такси перед большим отелем, этого коротышки, потягивающего пиво перед стойкой бара, женщины, вытряхивающей запятнанный матрас из окна многоквартирного дома, таксиста, остановившегося на углу, дамы с орхидеями, напившейся в кафе на углу, беззубой женщины, торгующей жевательной резинкой, мужчины, прислонившегося к двери казино. Все они мои повелители.
Остановись, думал он, и пересчитай освещённые городские окна. Всех не перечесть? Но за каждым из этих жёлтых прямоугольников, карабкающихся ввысь по стене один над другим прямо к небу, под каждой лампочкой — взгляни, видишь искорку над рекой, это не звезда — сидят люди, которых ты никогда не увидишь и которые тоже имеют власть над тобой. За обеденными столами, в гостиных, в постелях, в подвалах, кабинетах и ванных. Мчатся в метро у тебя под ногами. Поднимаются в лифтах в расщелинах окруживших тебя зданий. Трясутся в автобусах и машинах, снующих мимо тебя. Это твои хозяева, Гейл Винанд. Заброшена сеть, она крепче, чем сплетение труб, несущих воду, газ и отходы. Прочные нити этой сети обвиты вокруг тебя, и люди держат их в руках. Потянули за ниточку, и ты дёрнулся. Ты был властителем, ты держал людей на поводке. Поводок всего лишь верёвка с петлёй на обоих концах.
Мои безумные анонимные хозяева. Они дали мне дом, офис, яхту. Всем им, каждому, кто пожелал, я продал за три цента Говарда Рорка.
Он шёл мимо открытого мраморного подъезда — пещеры, залитой светом, дышащей прохладой кондиционера. Это был кинотеатр. Выгнутые радугой разноцветные буквы на афише возвещали — «Ромео и Джульетта». Рядом со стеклянной будкой кассы стоял рекламный щит: «Бессмертная пьеса Билла Шекспира! Классика, доступная каждому: простая история юной любви. Парень из Бронкса встречает девушку из Бруклина. Такое бывает со всеми — с вашими соседями и с вами самими».
Он прошёл мимо пивной. Пахнуло затхлым пивом. Женщина грузно склонилась мятой грудью на стойку. Автомат играл аранжировку в ритме свинга «Песни к вечерней звезде» Вагнера.
Показались деревья Центрального парка. Он шёл, опустив глаза, мимо отеля «Аквитания».
Дошёл до угла. Другие похожие перекрёстки не привлекли его внимания, но здесь всё было иначе. Это была тёмная площадка, зажатая между опорами надземки и стеной запертого гаража. Он увидел в конце улицы удалявшийся грузовик. Надписи на нём он не разглядел, но узнал его. Под опорами дороги притулился газетный киоск. Он перевёл взгляд на сброшенную машиной пачку газет. Это было «Знамя», утренний выпуск.
Ближе он не подошёл, стоял и ждал. У меня ещё осталось, подумал он, несколько минут, пока я ещё имею право ничего не знать.
Он видел, как люди, все на одно лицо, останавливались у киоска. Один за другим они покупали газеты, разные газеты, но и «Знамя» тоже, как только их взгляд падал на первую полосу. Он стоял и ждал, прижавшись к стене. Так и должно быть, чтобы я последним узнал, что я сказал, думал он.
Но он не мог больше оттягивать этот момент, покупателей уже не было, и разложенные газеты дожидались его в жёлтом свете лампочки. Продавца, скрытого за абажуром в глубине киоска, нельзя было рассмотреть. На улице не было ни души. Длинный коридор, образованный опорами надземки. Каменная мостовая, заляпанные стены, металлические джунгли. Окна были освещены, но за ними не двигались тени, казалось, дома оставлены. Над головой прогрохотал поезд — долгий раскат грома, скатившийся в землю по содрогнувшимся опорам. Казалось, через ночь промчалась неуправляемая груда металла.
Обождав, пока звук не умрёт в отдалении, он подошёл к киоску. «“Знамя”», — сказал он. Он не видел, кто подал ему газету, мужчина или женщина, видел только скрюченную коричневую руку, протянувшую ему экземпляр «Знамени».
Он пошёл было прочь, но остановился посреди дороги. С первой страницы на него смотрело лицо Рорка. Фотография была удачной. Спокойное лицо с выступающими скулами, непреклонная воля. Прислонясь к опоре, Винанд прочитал передовицу.
«Мы всегда стремились говорить нашему читателю правду без страха и предубеждения…
…милосердие и право думать лучше, пока не доказано худшее, даже о человеке, обвиняемом в чудовищном преступлении…
…но после беспристрастного анализа и в свете новых открывшихся нам свидетельств мы вынуждены открыто признать, что, возможно, слишком потворствовали…
…общество, в котором пробудилось чувство большей ответственности за судьбу обездоленных…
…мы присоединяем свой голос к общему хору…
…прошлое, жизнь и личность Говарда Рорка, по всей видимости, подтверждают широко распространённое мнение, что перед нами тип человека антисоциального, беспринципного, опасного и заслуживающего осуждения…
…если Говард Рорк будет признан виновным, что, по-видимому, неизбежно, он должен понести полную меру наказания, которую предусматривает закон…»
Подпись гласила: «Гейл Винанд».
Когда его сознание вернулось к окружающему миру, он уже стоял на ярко освещённой улице, на чистом тротуаре, и на него, расположившись в парусиновом шезлонге, смотрела из витрины магазина изящная восковая фигура женщины. На ней была серебристая ночная рубашка и открытые сандалии, с пальца поднятой руки свисала нитка жемчуга.
Он не помнил, когда выбросил газету. Он больше не держал её в руках. Он посмотрел назад. Невозможно отыскать газету, если не знаешь, где, на какой улице выбросил её. Да и зачем? Таких газет множество. Город полон ими.
«Ты стал важной частью моей жизни, а такое уже не повторится».
Говард, эту передовицу я написал сорок лет назад. Я написал её в шестнадцать лет однажды ночью на крыше дома.
Он двинулся дальше. Перед ним тянулась ещё одна улица, длинный туннель, вырубленный в скале, по которому была пропущена до самого горизонта зелёная цепочка дорожных сигналов. Как чётки, подумал он. Шагай от одной зелёной бусины к другой. Нет, не те слова, думал он, но они звучали в нём. Mea culpa… mea culpa… mea maxima culpa[6].
Он шёл мимо витрины, в которой была выставлена старая, сморщенная обувь, мимо часовни с крестом на двери, мимо выцветшего, порванного портрета кандидата на выборах двухлетней давности, мимо лавки зеленщика с ящиками загнившей зелени на тротуаре. Улицы сужались, стены надвигались друг на друга. Он чувствовал запах реки, вокруг редких огней дымился туман.
Он был в Адской Кухне.
Фасады домов вокруг выглядели так, будто стены внутренних дворов вывернулись наружу, бесстыдно обнажив неприглядную тайну упадка, равнодушно выставленного напоказ. Из закусочной на углу доносились крики то ли веселья, то ли ссоры.
Он остановился посреди улицы. Он внимательно рассматривал каждую тёмную щель, заколоченные стены, крыши и окна.
Я так и не выбрался отсюда.
Я так и не выбрался. Я сдался перед зеленщиком, перед матросами на пароме, перед владельцем игорного дома. Не ты здесь главный. Не ты здесь главный. И не был главным нигде и никогда, Гейл Винанд. Ты просто увеличил собой число тех, кем распоряжаются.
Потом он взглянул поверх домов, туда, где вдалеке высились небоскрёбы. Он увидел лишь обозначенные огнями контуры; огни, казалось, плыли без опоры в чёрном небе — горный пик, подвешенный в воздухе, небольшой светящийся шпиль, спустившийся сверху. Он знал эти шпили и мог представить здания целиком. Вы мои судьи, думал он, и свидетели. Вы вольно возвышаетесь над прогнувшимися крышами. Вы выстреливаете шпилями в небеса, преодолевая тяготение и усталость, вялость и безволие. Глаз слаб и уже через милю не увидит этого всплеска воли, но вы остаётесь, вы существуете — и вы, и город. Так и в веках немногие мужи стоят одиноко, но неколебимо, чтобы мы могли оглянуться и сказать: