до процесса по делу Кортландта.
Его тон, прозвучавшая в его голосе твёрдая и простая нота, почти счастливая, заставили её ответить после небольшой паузы:
— Хорошо, отец. — Это было сказано девочкой, дочерью, утомлённо-доверчивой, обрадованной и печальной. — Я приеду за полночь. Приготовь мне стакан молока и пару сандвичей.
— Не гони машину. Дороги не очень-то хороши.
Гай Франкон встретил её в дверях. Оба улыбались, она поняла, что не будет ни расспросов, ни упрёков. Он провёл её в маленькую комнату, где поставил еду на столике у окна, распахнутого в темноту лужайки. Пахло травой, свечами и жасмином в серебряной вазе.
Она сидела, держа в руке холодный стакан, он расположился напротив, мирно жуя свой сандвич.
— Хочешь поговорить, отец?
— Нет. Хочу, чтобы ты допила молоко и отправилась отдыхать.
— Хорошо.
Он взял маслину, насаженную на цветную шпажку, и стал задумчиво рассматривать её, потом поднял взгляд на дочь:
— Послушай, Доминик. Не буду и пытаться понять, но мне ясно, что ты поступила правильно. На сей раз это тот мужчина, который тебе нужен.
— Да, отец.
— Вот почему я рад.
Она кивнула.
— Передай мистеру Рорку, что он может приезжать сюда, когда захочет.
Она улыбнулась:
— Передать кому, отец?
— Передай… Говарду.
Её рука лежала на столе, её голова склонилась на руку. Он смотрел на её волосы, золотистые в свете свечей. Она сказала, потому что так было легче заглушить тревогу:
— Не давай мне свалиться и уснуть здесь. Я устала.
Он ответил:
— Его оправдают, Доминик.
Каждый день по распоряжению Винанда в его кабинет доставляли всё нью-йоркские газеты. Он был в курсе всего, о чём писали и шептались в городе. Все понимали, что история подстроена самой Доминик: не будет же жена мультимиллионера в подобных обстоятельствах сообщать о пропаже кольца в пять тысяч долларов, но это не помешало принимать историю, как её подали. Самые оскорбительные домыслы печатались в «Знамени».
Альва Скаррет отдавал все силы и страсть этой кампании. Он пустился в неё как в крестовый поход, с жаром преданного вассала, считая, что может искупить прошлое, когда он, возможно, был недостаточно лоялен к Винанду. Он восстанавливал честь его имени, всячески ухищрялся представить Винанда жертвой великой любви к распущенной женщине. Именно Доминик вынудила мужа поддержать безнравственное дело вопреки его желанию, она чуть не погубила его газету, положение в обществе, репутацию, достижения всей его жизни — и всё ради любовника. Скаррет заклинал читателей понять и простить своего патрона, фигуру трагическую, но оправдываемую жертвенной любовью. Расчёт строился на контрасте: каждый грязный эпитет, которым награждали Доминик, оборачивался сочувствием к Винанду, и это подхлёстывало Скаррета. Приём сработал, общественность откликалась, особенно пожилые читательницы. Постепенно, с трудом газета становилась на ноги.
Стали приходить письма с выражением глубокого сочувствия, читатели не стеснялись в выражениях, осуждая Доминик, вплоть до нецензурных слов.
— Как в былые дни, Гейл, — торжествовал Скаррет, — совсем как прежде! — Он кучей вываливал письма на стол шефа.
Винанд одиноко сидел в кабинете, просматривая корреспонденцию. Скаррет и не подозревал, какие страдания приносили Гейлу Винанду эти груды писем. Винанд заставлял себя читать каждое письмо. Когда- то он так старался оградить Доминик от газет…
Встречаясь с Винандом, Скаррет заглядывал ему в глаза с мольбой и надеждой, как усердный ученик, ожидающий похвалы учителя за хорошо усвоенный урок. Винанд молчал. Раз Скаррет отважился:
— Неплохо сработано, Гейл?
— Да.
— Как ты думаешь, что ещё можно из этого выжать?
— Это твоя забота, Альва.
— Безусловно, она всему причина, Гейл. Задолго до всей этой кутерьмы, когда ты женился на ней, у меня были опасения. С этого и началось. Помнишь, ты запретил нам писать о свадьбе. Это был знак. Она подорвала «Знамя». Но будь я проклят, если не восстановлю всё на её костях. Всё как раньше. Наше «Знамя».
— Да.
— Гейл, что ещё предпринять?
— Всё что хочешь, Альва.
XVIII
Ветка дерева заглядывала в открытое окно. Листья шевелились на фоне неба — посланцы солнца, лета и неисчерпаемо плодородной земли. Доминик понимала мир как вместилище жизни. Винанд видел жизнь в руках, сгибающих ветвь дерева. Листья касались шпилей и башен на линии горизонта далеко за рекой. Небоскрёбы стояли в потоках солнечного света, выбеленные расстоянием и жарой.
Зал суда был заполнен толпой, пришедшей на процесс Говарда Рорка. Рорк сидел за столом защиты. Он внимательно слушал.
Доминик устроилась в третьем ряду среди зрителей. Казалось, что она улыбается. Но это была не улыбка. Она смотрела на листья в окне.
Гейл Винанд сел в конце зала. Он пришёл один, когда зал был уже полон. Он не замечал любопытствующих взглядов и вспышек фотокамер, сопровождавших его появление. На минуту он задержался в проходе, рассматривая зал. На нём был серый летний костюм и летняя шляпа с полями, загнутыми вверх с одной стороны. Его взгляд задержался на Доминик не дольше, чем на других людях в зале. Усевшись, он посмотрел на Рорка. С момента его появления Рорк всё время поворачивал голову, чтобы взглянуть на него, но Винанд всякий раз отворачивался.
— Мотивы этого дела, как мы намерены доказать, — говорил во вступительном слове к присяжным прокурор, — лежат за пределами нормальных человеческих эмоций. Большинству из нас они покажутся чудовищными и непостижимыми.
Доминик сидела рядом с Мэллори, Хэллером, Лансингом, Энрайтом, Майком… и Гаем Франконом, что вызвало неодобрение его друзей. Через проход, в другой части зала, разместились знаменитости, образуя собой нечто вроде кометы, крошечной головкой которой был Эллсворт Тухи, сидевший впереди всех, а за ним сквозь всю толпу тянулся яркий шлейф известнейших особ: Лойс Кук, Гордон Л. Прескотт, Гэс Уэбб, Ланселот Клоуки, Айк, Жюль Фауглер, Салли Брент, Гомер Слоттерн, Митчел Лейтон.
— Подобно динамиту, разнёсшему здание, мотивы, которыми руководствовался этот человек, подорвали в его душе всё человеческое. Господа присяжные, здесь мы имеем дело с самым опасным взрывчатым веществом на земле — эгоизмом!
На стульях, подоконниках, в проходах, у стен люди были плотно спрессованы в монолитную массу, из которой выступали бледные овалы лиц. Масса различалась только лицами — несхожими, одинокими. За каждым из них стояли годы жизни, усилия, надежды и попытки — честные или бесчестные, но попытки. И это наложило на всех единый отпечаток — отпечаток страдания, являвшего себя и в злорадной усмешке, и в