кальций. Когда она выполнила эту просьбу, Борис Алексеевич понял, что рана смертельна, и попросил Любу о его кончине известить жену. И успел продиктовать адрес. Люба, отважная женщина, выполнила завет доктора. Последним словом, которое вымолвил Маслов, было спасибо. Последнее спасибо он сказал Любе. Вот тут я не мог себя сдержать. Слеза, горячая и нескончаемая, потекла по лицу моему. Почему-то я ощущал её как одну — длинную и горячую.

Дядя Паша не плакал. У него уже и не осталось слёз — все израсходовал, до капли. Но Маслову он сочувствовал искренне.

С дедом Килой я увиделся лишь однажды. Долго дожидался, чтобы меня никто не засёк. Выбрал такой момент, постучался. Обратил внимание, что на объявлении «0» перекрещен красным карандашом и рядом начертана цифра «5». Когда Акимыч, сразу узнав меня, отворил дверь, я, оглянувшись, не входя в «залу», достал из-за пазухи большую пачку индийского чая, пронесённую в зону контрабандно, и передал пакет старику.

— Спасибо, милок, уважил, — растрогался Акимыч. — Ходи до меня, свет ты мой. Счас опробуем. Душистый-то какой! Сто лет эдакого не пивал.

— Нет, Акимыч, ты уж меня извини.

— Пошто эдак? А я тебе гостя хотел показать, авось признаешь. С карьеру. Бригадир…

— Как фамилия? — встрепенулся я.

— Давеча сказывали, да я запамятовал. Богатырь! Гусар! Грудь — во! Что наковальня. Ноги — что столбы.

— Тетерин Аркадий?

— Во! А я помню — вертится какая-то птичья: Грачёв, Сорокин… Тетерин — правильно.

— А что с ним, — задал я наивный вопрос.

— Башку отрубили. Топором. У костра, говорят, сидели, ему сзади и тюкнули. А посля — откромсали. На одной жиле висит. Я приладил, как мог. Да ты заходи, чего на пороге встал?

— Не могу, — произнёс я отчаянно. — Как-нибудь в следующий раз. А сейчас — не могу.

— Как знаешь, — наверное, обиделся Акимыч. — Была бы честь оказана. А чайку я попью — в своё удовольствие. Благодарствую.

Заходить я не стал не потому, что опасался быть подловленным надзирателями в неположенном месте, — не мог. Это было выше моих сил — встретиться с Аркашкой. Или с Сашей Студентом. Или с кем-то из знакомых.

Случайно в пору, когда всё вокруг развезло, я столкнулся с грустной процессией: на понурой, преклонных лет, облезлой лошадёнке — на ней вывозили из зоны содержимое сортиров и помоек — на сей раз в сопровождении надзирателей в коробе, укрытом рваным и грязным брезентом, отправляли на волю скорбный груз. Я остановился и снял шапку. Там, в переполненном коробе, могли находиться и доктор Маслов, и бывший студент-историк Саша и неустрашимый Аркашка… Я подождал, когда печальная лошадёнка, тяжело ступая по грязи, минует нас, и с непокрытой головой поплёлся в свой барак. Перед глазами опять возник эпизод из непостижимо далёкого детства, когда я зимой гонял на коньках по челябинской улице Свободы и подкатился, зацепившись проволочным крючком за борт мчавшейся полуторки. Борт отвалился, и из кузова показались десятки голых человеческих ног с привязанными к лодыжкам фанерными или, возможно, картонными бирками. В ужасе оттолкнулся от борта, к которому меня прижало по инерции, и бросился наутёк по сугробам — домой. Тогда у меня был дом.

Теперь я так поступить не мог. Я отлучён от дома. Но, как в жутком сне, повторился ещё и ещё тот эпизод из детства. И в этом было что-то мистическое, хотя я и не признавал никаких суеверий. То время и это как бы соединились в одно. В сущности, так оно и было.

Позабыт, позаброшен Там, в саду при долине, Громко пел соловей, А я, мальчик, на чужбине Позабыт от людей. Позабыт, позаброшен С молодых юных лет, А я мальчик-сиротинка, Счастья-доли мне нет. Я чужой на чужбине И без роду живу. И родного уголочка Я нигде не найду. Вот нашёл уголочек, Да и тот не родной — В исправдоме за решёткой, За кирпичной стеной. Привели, посадили, А я думал — шутя. А наутро объявили: — Расстреляют тебя. Вот убьют, похоронят, И не будет меня, И никто не узнает, Где могилка моя. На мою могилку, Знать, никто не придёт, Только раннею весною Соловей пропоёт. Пропоёт, прощебечет И опять улетит. Моя бедная могилка Одиноко стоит. У других на могилках Всё цветы да венки, У меня, у сиротинки, Обгорелы пеньки. Там, в саду при долине, Громко пел соловей, А я, мальчик, на чужбине Позабыт от людей.

Наказание свободой

1952, лето

Баландин исчез из лагеря сразу и бесследно.

Все, в том числе и лагерное начальство, понимали, что он спрятался где-то на небольшом квадратном пространстве, к тому же надёжно окружённом дощатым забором с колючей проволокой поверху и густо населённом двумя с половиной тысячами таких же, как Иван Александрович, зеков — не скроешься. Таких

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату