же, да не таких. Но если две тысячи четыреста девяносто девять его товарищей по несчастью, кто больше, а кто и не очень, надеялись и стремились обрести свободу, то Иван Александрович, которого никто по имени не называл, а все знали по кличке Шкребло, этот безликий и бессловесный зек, не только не мечтал о вожделенной свободе, но и упоминать о ней не желал.

И выяснилось это неожиданно, с помощью «племянника» лагерного кума, зека Яшки по кличке Клоун, бывшего райкомовского работника из соседнего шахтёрского городка Черногорска. На эту самую пронзительную тему лагерный придурок Яшка (он кантовался массовиком-затейником при КВЧ) вроде бы невзначай заводил разговор с первым встречным — начальству очень хотелось знать, кто намеревался или готовился бежать или вообще склонен покровительству «зелёного» прокурор.[237] Но и наглоприлипчивый бывший партаппаратчик, загнанный в зону в результате какой-то ловкой интриги его коллег, которого до сих пор не удавили только потому, что не находилось желающего уйти на этап из «хорошего» лагеря (а наш считался таковым) в проклятые, гиблые места. Так даже сверхобщительный Яшка ничего не выпытал у Баландина насчёт степени стремления его к свободе и отвязался, решив, видимо, что с таким огрызком срока, что оставался у Шкребло, он не станет намыливать пятки.[238] Хотя, как сказывали тёртые, старые зеки, бывали случаи, когда в побег пускались и те, кому оставалось несколько дней до законного освобождения. Даже — одни сутки. Но я сомневаюсь в достоверности подобных параш.

Шкребло же не скрывал ни от кого, особенно в последнее время, что жизнью своей доволен. Доктор, бывший майор медицинской службы, «фашист» (пятьдесят восемь, один), Борис Алексеевич Маслов сумел списать его как физически немощного в обслугу (лишь доктор и звал его по имени-отчеству, единственный!) и устроил хронического дистрофика подкормиться на кухню, а точнее — на пищеблок истопником. И Шкребло дневал и ночевал возле кухонных топок, тут же и спал урывками. И был вполне счастлив — ведь он мог каждый день наедаться до упора. А съесть он был горазд за один присест ведро. Полное. Восьмилитровое. Каши, например. Не самой перловки или овсянки, отмеряемой по двухсотграммовым черпаком на рыло, а так называемого пригара. Именно Шкребло получил от самого зава право зачищать и мыть котлы, готовя их к следующей варке. Всё, что оставалось в них, становилось его законной добычей. И он бдительно следил, чтобы какой-нибудь шустрец-доходяга не покусился на то, что принадлежало, причём законно, только ему одному. Одному! И, надо отметить, умел постоять за себя.

В полутораметрового диаметра котёл Шкребло забирался целиком, правда сняв бушлат, который носил зимой и летом. Положив на дно деревянный кружок, становился на колени и начинал энергично, до седьмого пота, орудовать специальным скребком, который всегда носил с собой, доводя стенки котла до серебряного блеска. После устраивался где-нибудь в углу кухни или в другом укромном месте, доставал заветную ложку на шнуре, второй конец которого привязан мёртвым узлом к поясу брюк, и, сосредоточившись, поглощал содержимое ведра — до последней крупинки. Я удивлялся: подобного испытания не выдержал бы, уверен, желудок ни одного животного. А организм этого худющего зека выдерживал. Правда, справнее от обильной пищи Шкребло не становился. Но и не помирал. И никогда не жаловался в МСЧ на расстройство кишечника. Ну да ладно, бог с ним и его ненасытностью. Об одном лишь замечу: видеть Шкребло, когда он методично, как автоматическая кукла, опорожнял ведро, мне было нестерпимо муторно. И — отвратительно. Хотя многие ходили поглазеть, как поглощает пищу Шкребло. Даже — кое-кто из вольнонаёмного начальства. Как в зоопарк.

История же, завершившаяся исчезновением Баландина, началась с того, что штабной скороход-«шестёрка» пригласил его в спецчасть, где начальник и известил Ивана Александровича о грядущем светлом дне. Новость эта ввергла Шкребло в столбняковое состояние. На паспортной фотографии, изготовленной тогда же, кандидат в свободные граждане страны выглядел невменяемым.

Когда потрясение прошло, Шкребло смиренно поинтересовался у начальника спецчасти: нельзя ли отсрочить дату освобождения? Начальник с недоумением выслушал сбивчивое лопотание зека и строго пояснил, что порядок есть порядок и он, Баландин, получит справку об отбытии срока наказания в тот день и час, когда положено. Закон есть закон.

— Я ещё не готов… У меня тут дела… — бормотал Шкребло.

— Какие такие у вас тут могут быть дела? — грозно и насмешливо спросил начальник. — Никаких дел! Надо освободить — освободят, посадить — посадят. И никто ни о каких делах вас не спросит. Идите и работайте!

Тогда Шкребло добился приёма у замначлага и умолял не освобождать его: как только он ступит с крыльца вахты, его тут же… убьют враги. В безопасности же он находится лишь в зоне — на пищеблоке.

Опытный лагерный начальник, повидавший всякое и всяких на своём веку, почуял неладное и позвонил в МСЧ начальнице капитану медицинской службы. Надзиратель отвёл заподозренного в МСЧ, однако оттуда последовало заключение: здоров и работоспособен.

Рискуя потерять блатную должность, Шкребло принялся ретиво обивать пороги начальственных кабинетов, чем вызвал вначале всеобщее веселье и множество шуток офицеров (вот была потеха-то!), а после его принялись гнать и даже грозили засадить в ШИЗО и продержать на хлебе и воде до момента освобождения — чтобы не надоедал.

Угроза возымела действие. Уразумел Шкребло, что и на сей раз надеяться на понимание не следует. Тем более что с вполне серьёзной рожей замначальника по режиму заявил, что, отбывая сроки наказания, он часто нарушал установленный распорядок, неударно трудился на общих работах, не стремился перевыполнить норму выработки и вообще довосьмерил до того, что стал саморубом,[239] инвалидом. За всё это в наказание его и освободят.

Шкребло, подавленный намного больше, чем когда-то вынесеным народным судьей приговором, возвратился на кухню, где уже толпились доходяги,[240] желающие наследовать его должность, в сердцах разогнал их всех и с ещё большим рвением взялся за скребок и тряпку, кочергу и совок. Он был по натуре оптимистом и не хотел верить в худшее, поэтому решил доказать, какой он незаменимый работяга.

Минуло две недели. Всё вроде бы шло по-прежнему, и Шкребло стал подумывать, что о нём, слава богу, забыли. Возможно, мечтал он, туго накачав себя перловым супом с тухлой кетой, начальство вняло его мольбам и засунуло куда-нибудь подальше ненавистную ксиву. А он, не будь дураком, не пойдёт качать права: где моя справка об освобождении? На всякий случай Шкребло предпринял кое-какие контрмеры — если за ним придут. Дурные предчувствия сбылись. Опять появился тот самый живчик-«шестёрка» из штабного барака и распорядился от имени начальства, чтобы Шкребло сейчас же топал на вахту с вещами. Никаких вещей за многие годы «исправления» Баландин не нажил, кроме упомянутой ложки да скребка. Тем не менее он уверил, что сей секунд смотается в барак за сидором[241] и сразу — к вахте.

«Шестёрка» помчался докладывать начальству об исполнении поручения, а Шкребло… исчез. Не появился он ни с мешком, ни без него, ни через «секунд», ни через час, ни через два… «Шестёрка», подгоняемый разгневанным начальством, высунув язык, бегал, как обкурившийся анашой: из барака в барак и снова на пищеблок. Безрезультатно. Тогда на розыск пропавшего был послан сам нарядчик. Однако и он возвратился к себе в нарядную с учётной доской, нерасколотой о дурную голову скрывшегося. Тогда в поиск дерзкого нарушителя включились надзиратели. Невероятно, но и они, способные отыскать в стоге сена обломок иголки, вернулись в надзирательскую с пустыми ненатруженными руками.

А тут стали подходить бригады с объектов. Поиск прекратили. Пока.

Яшка Клоун, словно ему очко скипидаром смазали, порхал по баракам — ему вдруг срочно понадобился Шкребло. Потому что за ним якобы числилась балалайка и книга «Как закалялась сталь». Хотя всем было известно, что Баландин не только никогда не играл на популярном музинструменте, но и в руках ничего подобного не держал. Да и к книгам последние полтора десятка лет не прикасался.

На следующий день, после развода, всех оставшихся в зоне: дневальных, больных, придурков из конторы и прочих — выгнали на плац. Пора стояла летняя, для зеков благодатная, но хакасское солнышко припекало безжалостно, и мало удовольствия испытывали мы, сидя на корточках или топчась на уплотнённой тысячами ног до твёрдости бетона площадке посреди лагеря, так называемом плацу. Плацем её назвали те, кто до нашего, советского, успел побывать в фашистских концлагерях и углядел кое-какое сходство. Они и бригадиров, между прочим, называли «капо».

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату