удаляться от вахты, и даже громко требовал возврата в зону, то двое надзирателей, подхватив упрямца под далеко не белы руки, поволокли его прочь, к посёлку. А он — продолжал горланить:
— Произвол! Фашисты! Пустите!
Лагерь долго не мог успокоиться от нанесённого всем ущерба: законный день отдыха провалялись на земле под дулами винтовок и автоматов. И из-за кого! Из-за какого-то ложкомойника! У-би-ть мало!
Окажись Баландин в тот миг в зоне, его натурально разорвали бы на куски.
Что удивительно и даже невероятно: несколько дней подряд во время развода и вечером Шкребло неизменно оказывался недалеко от ворот лагеря и выкрикивал:
— Братцы, простите меня! Пустите в зону! Мене здеся не климат… Пропадаю я. Здеся одна мерфлютика.
В ответ выблёвывались такие угрозы, что у меня мурашки по коже пробегали. Особенно истошными воплями исходил экс-скороход из штаба, а ныне член штрафной бригады землекопов. Его — единственного — обвинили и наказали «за пособничество попытки к бегству»! Оказывается, нерадивый «шестёрка» не имел права оставлять Шкребло, а должен был доставить на вахту. Хоть на себе, но притащить. Но его не осудили, а лишь пужанули.
Виновник же крушения его карьеры продолжал слёзно умолять зеков снова принять его с свою семью, простить. В семью, ставшую, наверное, роднее той, что была у него до раскулачивания.
Внешне Шкребло не изменился, но, что я заметил, взгляд у него стал какой-то блуждающий. Словно Иван Александрович что-то потерял и старается припомнить где. А не может. Хотя скребок висит на шнурке. И ложка тоже.
Вохровцы и лагерное начальство гнали Шкребло прочь. На него направляли оружие. Но и это не помогало. Зеки озверело орали: «Шмальни его, начальник!», «Шмальни, штоб мозги выскочили!»
Увещевал Баландина даже начальник КВЧ майор Шаецкий, непревзойдённый краснобай. Иван же твердил, что не может жить на свободе — отвык. И бабы, и всё прочее его, затруханного,[246] не интересуют. И он с голоду подохнет, потому что ничего делать не умеет, как только котлы чистить. А для других занятий никакого здоровья не осталось. И обижался, что гражданин начреж его зря наказал, выгнав на свободу, — он от души вкалывал на пищеблоке, это могу повара подтвердить.
На четвёртый день Шкребло к лагерю не пришёл. Сразу разнёсся слух (как же без параши), что на местном базарчике у торговки Шкребло что-то съедобное схапал с лотка и сожрал. На глазах у свидетелей.[247] Поскольку злодей и не пытался скрыться или отрицать преступление, его задержали, и быстрёхонько — под суд. И тут же навесили новый срок, возможно страстно желанный Иваном Александровичем. Другие утверждали, что лагерное начальство вторично, теперь якобы за свои кровные, купило Баландину плацкартный билет, а надзиратели силком усадили бывшего подопечного в вагон, отправив куда-то в Россию. В тот город, где он некогда получил первый срок. Так полагалось по инструкции. Но, похоже, и этот слух был парашей, сочинённой майором Шаецким: так начальство заботится о своих «воспитанниках».[248]
P.S. Одиннадцатого марта две тысячи девятого года по центральному телевидению показали несколько сюжетов из жизни современных заключённых и один из них о зеке, не пожелавшем жить на свободе. После многих лет пребывания в неволе он не представлял, как здесь, не за колючей проволокой, существовать, и написал начальнику лагеря слёзное письмо «оставить его в зоне ещё на год или два». Его просьбу уважили.
Секретная травма
Многие несчастья приключались со мной почему-то в праздники. Или накануне. Разумеется, случайные совпадения. Хотя и походили на цепь закономерных явлений.
Накануне светлого дня солидарности трудящихся всего мира — от участия в этих торжествах с разноцветными флагами и воздушными шарами у меня с детства сохранился условный рефлекс радости — мы занимались обычным делом — изготовлением железобетонных строительных конструкций. Мне выпала блатная работёнка срубать зубилом наплывы и заусеницы, а также замазывать раствором раковины. За что я и взялся с увлечением. Даже — подъёмом.
День начался как по заказу: солнечный, по-весеннему тёплый и ласковый. И безветренный. Что здесь, в Сибири, редко бывает.
В радужном настроении, какое весьма нечасто накатывало на меня за минувший год, я чередовал зубило с мастерком и даже мурлыкал себе песенку про утро, красящее «нежным цветом стены древнего Кремля». Как ни странно, в тот момент я не чувствовал себя отринутым от общества, того, что осталось за колючей проволокой. Мысленно я находился там, на украшенных кумачом и чисто подметённых челябинских