— Так вот, монсеньор Родольфо де Шишка. Сделай так, чтобы мы не встретились… Ну хотя бы до Нового года. Василич, выдай этому идальго мои старые портянки, а то у него ноги что лапы у гуся. Так и насморк запросто подцепить. До Нового года! Адью.

— Слово жентильмена, — подыгрывает шакал Рудик, оживившись.

Недовольный культорг встаёт и возвращается с портянками, не новыми, но чисто выстиранными самим бригадиром, — у Аркашки нет «шестёрки», то есть слуги.

Многие его коллеги владеют рабами — личными слугами, он — нет. И начитанности его я искренне удивлён.

Иван Васильевич швыряет щедрый Аркашкин подарок на плечи шакала, на которых выколоты мишурные эполеты времён Отечественной войны 1812 года. Схватив подачку обеими руками — все пальцы шакала сияют перстнями, а от «драгоценных камней» во все стороны брызгают «лучи», похожие на паучьи ножки, Рудик алчно разглядывает на свет портянки — целы ли? И нахально добавляет:

— Может, не доешь чего? Поделись…

— На, и иди с Богом, — терпеливо-смиренно произносит бригадир и отламывает ему кусок лепёшки. Дураська хватает сиятельными немытыми пальцами угощение, бросает его в широко раскрывшееся жерло, утыканное, кажется, двумя рядами острых зубов, и проглатывает, не жуя…

— Эй, пингвины, — зовёт Аркашка остальных шакалов, постепенно приблизившихся к столу. — Вот вам пайка — на всех.

— Ты лучше сам раздели, — просит один из «пингвинов», — по-справедливости.

— Сколько вас? — спрашивает Аркашка.

— Раз, два, три… семь.

— Семеро с сошкой, — шутит Аркашка. — Подходи, пока я с ложкой.

— Зря приваживаешь, — ворчит Иван Васильевич. — Завтра сами срубали бы. А на хитрую жопу — xуй с винтом. Не робишь — подыхай! Так Ленин учит.

И в этот миг я очень даже усомняюсь, что Ивана Васильевича посадили за то, что он помог колхозникам с голоду не окочуриться, — не способен этот жмот такой поступок совершить. А вот наоборот — вполне допускаю. Наверняка в их общей тумбочке не одна пайка черствеет. Да и повкуснее кое-что найдётся. А он — пожалел, бугра попрекает. Кулак недодавленный.

— Завтра будет день, будет пища, — отвечает Аркашка своему помощнику.

Какие они разные. А дружат, живут одной семьёй. Иван Васильевич ехидно напутствует Дураську, который тоже протянул длань за долей пайки, — лепёшка не в счёт:

— Трусы-то на тебе тоже следственные?

— Ага, — охотно подтверждает шакал в надежде, что к портянкам прибавится ещё и эта часть обмундировки.

— Ничего, теперь есть, чем елду прикрыть. Чтоб петухов не пугать. А то Балерина подохнет от вида твоей оглобли.

Слушающие гогочут над культорговской шуткой. И чего над несчастным зубоскалит? Его бы на тот матрасик возле бочки — другую бы песенку запел, придурок лагерный.

Иван Васильевич довольно ухмыляется, на меня поглядывает. А я словно бы ничего не слышу, опилки взбиваю, телогрейку стелю, на неё — сырые портянки. За ночь своим теплом их высушу. Через рукава бушлата, которым сверху укроюсь, медную проволочку продеваю. Чтобы ночью мойщики не стянули казённую одёжку. За промот лагерного имущества можно легко «довесок» получить — ещё одну судимость. А я вовсе не стремлюсь коллекционировать, как некоторые, статьи Уголовного кодекса в своём формуляре — хватит по горло и одной. Словом, ко сну готовлюсь. И о Генке, как ему помочь выкарабкаться, морокую. Какой-то начальник обещал Генке в другой, не штрафной, лагерь этапировать. За хорошее поведение. Но что это такое — «хорошее поведение»? Как он должен себя вести? И за что его в штрафняк законопатили? Наказали за то, что над ним же чудовищно надругались? Может, с Аркашкой поговорить? Больше не с кем. Людей кругом — не протолкнёшься, а посоветоваться — не с кем. А уж помощи просить и вовсе. Да и опасно.

В центральном, своём, лагере — штрафняк, наряду с несколькими другими филиалами, значится «командировкой» базового лагеря — у меня остались знакомые из осуждённых по пятьдесят восьмой статье. Над входами во все юрты, где жили «фашисты», это позорное клеймо им приклеили блатные, а может, и само лагерное начальство, были прибиты таблички с надписями: «Уголовным заключённым вход строго запрещён. За нарушение 7 (семь) суток штрафного изолятора. Администрация». Семь суток бетонного мешка — кара жесточайшая. Но я нарушил запрет. С политическими мне было интересно. Они многое знали и относились ко мне как к равному. По-доброму. Я видел, что все, с кем мне приходилось общаться, порядочные, честные и отзывчивые люди. За это, полагаю, их и ненавидели люто блатные. На нашем штрафняке лишь один политзек. Культорг КВЧ Николай Иванович Немченков (имя, отчествоми и фамилия — подлинные). Именно ему предстоит сыграть роковую роль в моей жизни — здесь. И — скоро.

А пока всё вокруг идёт своим чередом: в левом углу блатные в карты режутся, сгрудились. Ко мне спиной сидит, в суконную москвичку облачённый, в меховую новую шапку, зав. лагерной цирюльней Федя Парикмахер. Цыганского обличья, пожилой, лет под сорок, зек с невыносимо тяжёлым взглядом чёрных глазищ навыкате. Напротив его, лицом ко мне, — мой могущественный враг, которого я побаиваюсь и которому стараюсь, как и начальству, не попадаться на глаза. Адик Чёрный — лагерный пахан, предводитель всей своры блатных. Облепив соседние вагонки, следят за игрой «болельщики» — разнокалиберная шушера и приблатнённые, вроде кандидатов в действительные члены «руководящей» организации. Они как бы проходят стаж. И чем гнилее блатной, тем большим авторитетом обладает.

Федя Парикмахер, хотя и не в «законе», но ходит среди «авторитетных». Обычно днюет и ночует он в своей тесной комнатушке — мастерской в начальственном (штабном) деревянном бараке. Там, перед зеркалом, он бреет лагерных зеков-придурков, блатных, надзирателей и офицеров. Обычных зеков — мужиков и прочих «бесов» — стрижёт тупой, рвущей волосы машинкой его помощник. Говорят, Федя когда- то был знаменитым в воровском мире. После, устав, отошёл от дел. Но влияние на блатовню сохранил. Стал кем-то вроде консультанта и связного с волей и начальством, с которым умел находить общий язык.

Сегодня он почему-то не ушёл к себе в каморку, а остался на ночь в запертом снаружи бараке. Наверное, предстоит крупная игра. Да и что ему — завтра отоспится. Я неоднократно видел, с каким азартом и даже истеричностью режутся блатные в карты и как подпрыгивают на никогда не стиранных одеялах или серых от грязи подушках горстки скомканных, на показ смятых и швырнутых купюр. Эта театральщина, показное презрение к деньгам, злоба и жадность, соревнование, кто кого ловчее обманет, — всё это меня настолько отвратило от подобных зрелищ с выплёскиванием гнусных страстей, что я избегаю даже взгляд бросить в сторону играющих.

И если слева от моей вагонки слышно лишь щёлканье краплёных карт, то справа, на нижних койках, во всю гудит «банкет» — косушка ходит по кругу. Счастливые анашисты гогочут. Хлеб отламывают щепотями от общей буханки. Словом — пируют.

Позади в белёсой махорочной мгле со сладковатым привкусом горящего плана[192] по червонцу и даже за пятерку порция — на большую и малую косушку — хоть полную шапку покупай, так вот в этой мгле концертирует один из самых горластых лагерных бардов. Аккомпанирует он себе на расчёске с приложенной к зубьям ленточкой тонкой папиросной бумаги. Услаждает кого-то из блатяг сердцещипательной и кровавой «Муркой». Там, оказывается, тоже банкет: шприц, наполненный коричневой жидкостью, передаётся из рук в руки. И — никакой антисептики. Ширяют опиумом себя и друг друга, балдеют. Любители чифира маленькими глоточками отхлёбывают густой, на дёготь похожий, чай. Сваренный в сушилке. Тем же, кто предпочитает алкоголь, — пожалуйста, водочка. Правда, с привкусом резины, ибо доставляют её в зону сами надзиратели в грелках, засунутых за форменный ремень. Или в резиновой перчатке, привязанной к ремню ниже пояса. Резким, нестерпимо скрипучим и противным голосом бард, лишённый всякого музыкального слуха, кажилится над куплетом блатного романеца:

Как рассаду посеешь, и вянет,

Наши годы уходют в туман.
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату