слова механически. Но он напевал, стыдясь, ошибаясь и в мелодии, и в немецком, чересчур часто делая это хуже, чем мог бы. «Gewahr mein Bruder, ein Bitt»[326]. Да нет же, Марсело, извини, здесь «Gewahr». Видишь, здесь «а» с двумя точками, мягко поправляла она. Их волновал Шуман, воспевший мужскую дружбу, умирающего гренадера, который просит товарища отвезти его труп на родину, чтобы там похоронили, чтобы он был недалеко, когда император снова призовет его, — песня о битвах, о печали и преданности солдата в чужом краю. В полутьме площади. И тут у него появилось искушение сказать ей, что она красивая, что так хороши ее светлые волосы на темной блузе. Но легко ли выговорить такую длинную и интимную фразу? Так что они шли молча, пока не приблизились к воде, чтобы лучше разглядеть пароход, — огни на палубе показывали, что там тоже есть люди, желающие быть счастливыми, ждущие новогодних гудков и волшебства этого часа, который будет рубежом в их жизни и оттеснит в прошлое и горести, и бедность, и разочарования целого года. Потом они вернулись обратно, сели на ту же скамью. Наконец, она сказала, что уже десять часов, а ей надо быть дома до одиннадцати.
Да, конечно, конечно.
А он пойдет к родителям?
Марсело взглянул на нее. К родителям? Вряд ли… Палито там один… и он…
Они встали, она была чуть выше его. И тут Ульрике погладила его по щеке и сказала: «Счастливого Нового года!» — с той мягкой иронией, с какой она обычно старалась затушевать сердечную нежность общими фразами, словно бы пряча ее среди объявлений и ярких плакатов. И затем в первый раз — а также в последний — она приблизила губы к губам Марсело, и оба почувствовали, что от этого легкого прикосновения всколыхнулось в их душе нечто очень глубокое. Он видел, как она идет к вокзалу в своей черной блузе и желтых брюках, и думал, — вряд ли она сознает свою красоту и гордится ею, красоту неведомого потаенного пейзажа, который не упомянут ни в одном туристском проспекте, не знал (и не узнает) льстивых и лицемерных восхвалений, оскверняющих его. Он направился по авениде Либертадор к дому родителей и, подойдя поближе, посмотрел на дом с противоположного тротуара. Да, на седьмом этаже в окнах горит свет. Они там, видно, готовятся и, возможно, надеются, что он придет, заглянет хотя бы на одну минуту. Он подумал, не будет ли с его стороны бессердечностью и гордыней, если он этого не сделает, если огорчит свою бестолковую, рассеянную мать. Он долго колебался, вспоминая ее кроссворды, растрепанные волосы, привычку путать слова. Беккер?[327] Что там случилось с Беккером? Почему столько шума? Ведь когда она была еще вот такой крошкой, то декламировала Беккера наизусть. Не Беккер, мама, а Беккет![328] — поправляла ее Беба с присущей ей интеллектуальной четкостью и точностью. Но это было все равно, что ударять по мешку с ватой: Беккер, Беккер! Тоже мне новость! — твердила мать, поглощенная разгадыванием кроссворда.
Он долго смотрел на этот седьмой этаж и, наконец, пересек авениду, но лишь для того, чтобы направиться к площади Лас-Эрас и сесть на автобус номер 60. Автобусы все подходили переполненные, но в конце концов ему удалось забраться в один из них. Вышел он на улице Индепенденсия, зашел в магазин и купил бутылку охлажденного сидра и праздничный кекс. Вот и угощенье! Палито, небось, ахнет от удивления. «У меня нет слов, Марсело, прямо тебе говорю. Если бы у меня был словарь!» Ну что ж, вот ему и словарь, хотя и маленький, по его потребностям. Его фантастическим потребностям: записывать по десять слов в день в особую тетрадку, потом запоминать их вот здесь (он указывал на свой лоб). Команданте всегда им говорил, что уметь стрелять это еще не все.
По улице Индепенденсия Марсело направился к Бахо, но, когда он пересекал улицу Балькарсе и уже был у входа в дом, где жил, на него набросились несколько мужчин. Ему это показалось настолько нереальным, что он даже не попытался бежать. Впрочем, это было бы бесполезно — нападавшие плотно окружили его. Он почувствовал сильный удар в низ живота и другой — по голове, в рот ему засунули кляп, а затем затолкали в багажник машины, стоявшей с включенным двигателем. Все длилось, вероятно, несколько секунд. Скрючившись в багажнике, оглушенный болью, он чувствовал, как машина мчится, сворачивает, затем долго едет без поворотов по длинным авенидам, снова поворачивает, но постепенно мотор затихает. Остановка.
Его вытащили из багажника, бросили на землю, ударили ногами несколько раз по почкам и в пах, и, пока он корчился от боли и кричал, — крики, однако, заглушал торчавший во рту кляп, — он слышал, как один из мужчин говорит другому:
— Угости сигареткой, Толстяк.
Потом, когда оба, вероятно, выкурили по сигарете, они потащили его по коридору, спустились по лестнице, и здесь он услышал дикие вопли, вернее вой человека, с которого заживо сдирают кожу.
— Вот-вот, слушай, — сказал один из мужчин.
Они все шли по коридору, слабо освещенному тусклой лампочкой. В воздухе стояла вонь уборных. Они открыли дверь камеры и бросили Марсело на пол. Там было темно, он ничего не видел, только чувствовал зловоние экскрементов.
— Давай теперь вспоминай, напряги память.
Мало-помалу он привык к темноте. Зловоние было невыносимое. Вдруг он услышал стоны и лишь тогда разглядел человека на цементном полу. Немного погодя лежащий пробормотал какое-то слово, вроде Педрейра, или Перейра, или Феррейра. Потом прибавил: Уго. Это важно, сказал он. Марсело, напрягшись, сумел после нескольких попыток понять, что тот хотел сообщить: если ты когда-нибудь выйдешь живым из этого ада, передай товарищам, что я ничего не сказал. Прошу тебя, брат, — прибавил он под конец.
и сперва направились к тому, кто назвал себя Перейра, или Педрейра, и стали разглядывать его вблизи. «Вот сукин сын, — сказал один. — А ведь он что-то знал, я уверен». Он пнул лежавшего ногой, потом они подошли к Марсело.
— Идем, — сказали ему.
Когда вывели в коридор, он опять услышал вой.
Пинками и кулаками его втолкнули в комнату, где стояло что-то похожее на операционный стол. Его раздели, обшарили карманы: записная книжка с телефонами, вот удача, сборник стихов, ну ясное дело, гомик. «На память Марсело в последний день 1972 года, помни всегда. Ульрике». Значит, Ульрике, вот как? А они-то думали, он педик. И еще маленький словарик в кармане куртки.
— Глянь, Турок, прочти посвящение: «Для Палито, в надежде, что понадобится, с любовью, Марсело». И дарит именно этому Палито! Сразу видать, что тот кретин без словаря двух слов не свяжет!
Другой, которого называли Толстяком, сказал, что, мол, хватит дурака валять, надо работать.
Марсело положили на мраморную столешницу, раздвинули руки и ноги, обкрутили запястья и щиколотки веревками, которые привязали к столу. Потом окатили его из ведра холодной водой и, поднеся к глазам конец пиканы, спросили, знает ли он, что это такое.
— Аргентинское изобретение, — со смехом сказал Турок. — А еще говорят, будто мы, аргентинцы, только и умеем, что копировать иностранное. Отечественное производство, да, да, нам почет и уважение.
Стоявший рядом Толстяк — видимо, он был старший по чину — сказал:
— Сейчас ты расскажешь все, как есть все. И чем раньше начнешь говорить, тем лучше. Мы не спешим: можем тебя держать здесь и день, и неделю, и ты не сдохнешь. Это мы умеем делать. Но прежде, чем мы начнем, тебе лучше кое-что рассказать. И предупреждаю, твой дружок Палито здесь, рядом. Слышал вой? И он нам выложил много кое-чего, но мы хотим услышать от тебя, что ты знаешь. Так что давай, выкладывай: как ты с ним познакомился, что он тебе говорил, контакты, знаешь ли ты Рыжего и Качито. Палито сбежал из окружения. Где он скрывался? Ты с ним живешь, вы близкие друзья. Это нам известно. Отрицать бесполезно. Мы хотим узнать другое. С кем он связан, с кем встречается, кто приходил в квартиру на улице Индепенденсия и кто такая Ульрике?
В квартиру никто не приходил. Ульрике — просто подруга. Он у Палито никогда ни о чем не спрашивал.
И поселились вместе просто так? Где он познакомился с Палито? Неужто не знал, что Палито был в отряде у Че?