вас не смотрел и не слушал). И вдруг – никого! И для кого тогда – даже если этого другого вы уже не выносили, – для кого гасить сигарету в пепельнице, а не посередине ковра? Для кого – даже если он не будил в вас никаких желаний – тушить свет и раздеваться? Для кого – даже если вам совсем не хотелось увидеть его вновь поутру – закрывать глаза и пытаться уснуть. И, в конце концов, – даже если вы взрослый человек – для кого вам засыпать, если бога нет, и для кого просыпаться? Кто может подтвердить завтра, что вы почистили зубы как следует? И перед кем?
Беатрис не задавалась вопросами такого рода, зато они вечно цвели и множились то нежные, будто сирень, то свирепые, как орхидеи, в потайных садах Эдуара. Они породили его две пьесы (уже поставленные), его роман (неоконченный) и его стихи (брошенные, потерянные). Его творчество было сродни бессвязному рассказу садовника, заваленного цветами и словами, сумасшедшего садовника, который поливает подпорки вместо саженцев, уже выдернутых и выкопанных. Но часто и садовника, который видит посреди всего этого разгрома ослепительную розу, она стоит, чуть покачиваясь, осыпанная песком, хрупкая и пышная, никому не ведомая роза, созданная из слов и чудесным образом соединенных лепестков, садовник видит ее и находит «удачное выражение». И за этими двумя дежурными невыразительными словами – «удачное выражение» – для Эдуара крылось немыслимое счастье самовыражения и возможность, шальная возможность быть понятым.
Глава 17
Осень быстро наступала, дни становились короче, и одновременно сокращался срок, предусмотренный для съемок. Дождь в Турене шел не переставая, и группа увязала на пожелтевших и грязных лужайках. Беатрис по причине нелепостей монтажа должна была играть начальные сцены фильма и злилась невероятно. Шел дождь, над лугами после дождя поднимался пар, тополя, казалось, поджидали зиму или думали о чем-то своем. У себя в номере, в отеле, Эдуар смотрел в окно на зыбкий пейзаж, но не видел его. Он подсознательно пытался привести в порядок историю своих отношений с Беатрис, будто записывая ее в огромную тетрадь. Странную тетрадь, где когда-то перемешаются, а пока соседствуют в призрачном равенстве живо запечатлевшиеся воспоминания: конец дороги, картина Магрита, смятая постель, слова, невнятный лепет, которому верят благородные линии парусника, губы, полуоткрытые в темноте, оперная мелодия, море. В скопившемся ворохе воспоминаний он уже не старался отыскать летний день, обострившийся от наслаждения профиль Беатрис, окуляры бинокля. Он инстинктивно помнил только счастливые минуты и спрашивал себя, почему его память столь избирательна, так услужливо расположена лишь к счастливому прошлому, тогда как его воображение, которое, к несчастью, тяготело к пораженчеству, рисовало ему будущее только в душераздирающих тонах. По сути, Эдуар был из тех псевдотрусов или псевдохрабрецов, которые, не дрогнув, переносят самые тяжелые удары, но мучительно трепещут перед неизвестностью, даже если она не сулит им ничего дурного. Еще он знал, что незлопамятен: хотя воспоминание о паруснике и Джино оставалось мучительной раной, он и сам толком не знал, кто ее ему нанес. И если бы его попросили назвать виновника, он бы ответил: «Жизнь»… Жизнь – да, а Беатрис – нет. Нет, потому что потом она обнимала его, целовала, любила, дарила наслаждение и наслаждалась вместе с ним. Виновата была его неосторожность. Нельзя не принимать во внимание натуру другого человека; Беатрис есть Беатрис – свободная, чувственная, неверная, и нельзя было отпускать ее одну на этом паруснике с юным красавцем. Нужно иметь непомерное презрение, почти мелочное, чтобы не любить свою возлюбленную такой, какая она есть, чтобы не принимать ее, а значит, и не оберегать. Конечно, на его взгляд, в ней было что-то от распутной девки, зато в ее глазах он должен был казаться идиотом. И хотя роль Беатрис в этой истории ему казалась более выигрышной, чем его собственная – как все мечтатели, он восхищался людьми действия, – он страшно боялся, что и ей она кажется точно такой же. И если он щадил Беатрис, не упрекая ее за те страдания, которые она ему в тот день причинила, то, возможно, и она щадила его, зная, что он испытывает такого рода страдания. И была права. Глубоко права. Наслаждение всегда драгоценнее страдания, страсть лучше меланхолии, а желание полноценнее сожаления о нем. В этом Эдуар был уверен, и не самым последним очарованием Беатрис в его глазах было то, что каждый день она заставляла его чувствовать себя обезумевшим от гнева, изголодавшимся, насытившимся, в общем – мужчиной, черт подери!
На следующий день Беатрис столкнулась с Бэзилом в коридоре гостиницы и поняла, что между ними все возможно и все желанно. Он жил через две двери от нее, улыбнулся ей, и ей захотелось пойти за ним, что она и готова была сделать. Ее манили его широкие плечи, длинные ноги, его взгляд и неприкрытое желание. Смутная, хорошо знакомая потребность подчиниться желанию мужчины была для Беатрис почти приказом, чуть ли не обязанностью. Да, это было похоже на долг, древний и неясно ощущаемый, но к исполнению которого стремилось все ее существо – ее кровь, ее руки, бедра, – все готово было отдаться этому долгу. Целый час она принадлежала этому мужчине, а он ей, они понравились друг другу, и не было никакой причины разрывать их естественное и молчаливое согласие во имя какого-то незнакомца. Потому что в этот миг в темном, тихом и пустом коридоре Эдуар стал незнакомцем, абстрактным понятием, почти воспоминанием; в этот миг у нее был только один друг, один близкий человек, один партнер: Бэзил, и только его одного она знала. Неотвратимость этих чисто чувственных случайных встреч всегда ошеломляла Беатрис. Ошеломляла и радовала. Потому что и мужчина и женщина были тут по-настоящему равны, подчиняясь одной и той же приятной необходимости: соединиться. Беатрис чувствовала, как требовательно прижался к ней Бэзил, и у нее, как у меломана, услышавшего первые аккорды любимого анданте, поневоле затрепетали веки в благодарность за его любовный жар. Как ни странно, но именно в том, что она легла в постель Бэзила, Беатрис видела свою чистоту и честность и, отдавая ему свое уступчивое, сладострастное тело, чувствовала себя наиболее достойной уважения.
А Бэзил, распаленный целой неделей ожидания, был как нельзя более почтительным в своей непочтительности. К собственному удивлению, он действительно очень хотел новой встречи и теперь с нежностью мстил Беатрис за отсрочку. Эдуар уехал в Париж на целый день, так что после любви у них было время поговорить. Умиротворение, усталость и нежная меланхолия располагали к откровенности, тем более что они догадывались – вряд ли им удастся еще раз увидеться наедине. А откровенность малознакомых людей в подобных обстоятельствах ведет чаще всего к нескромности. Не имея оснований предаться мечтам, они обращаются к фактам, так что невольно вышло так, что Бэзил, будучи вообще-то человеком осмотрительным, рассказал Беатрис о причине своего приезда, о заговоре с Никола, короче, об обмане Эдуара. И сразу же раскаялся: разумеется, Беатрис выслушала его спокойно и даже с улыбкой, но Бэзил знал: одно дело эмоции женщины усталой от любви, и совсем другое дело эмоции женщины отдохнувшей и вставшей с постели. Он умолял Беатрис забыть о его признании, но она рассмеялась ему в лицо.
– Ты что же думаешь? – сказала она. – Я буду молчать и участвовать в этой комедии? Эдуар как-никак мой любовник. Между нами не может быть никакого обмана, – добавила она совершенно искренне.
Напевая, она вышла из номера, а Бэзил отправился искать Никола, но не нашел его. Зато Эдуар, у которого было время, пока он ехал в машине, как следует войти в роль, появился в гостинице с нарочито усталым видом, озабоченный и деятельный, как положено настоящему журналисту.
– Да, да, – разглагольствовал он позже у камелька, – им очень понравилось начало моей статьи. Я целый час провел с их корреспондентом Вильямсом. Фотографии вполне годятся, и «Шоу-Шоу» предполагает заказать мне еще одну статью по выходе фильма…
Они сидели в маленькой гостиной, и Тони д'Альбре – поутру она отметила одновременное отсутствие Бэзила и Беатрис и весь день посвятила прогулке, полезной как здоровью, так и ее похвальной скромности, которую она так любила демонстрировать, – так вот, Тони д'Альбре ликовала.
– Как жаль, что вы не хотите показать нам вашу статью, дорогой Эдуар. Покажите, ну что вам стоит.
– Предпочитаю сделать вам сюрприз, – отвечал Эдуар.
– Я не люблю сюрпризов, – сказала Беатрис ровным голосом, в котором слышалась угроза, – и нахожу более… приличным… да, приличным, если ты покажешь нам эту статью перед выходом в свет.
Этот неожиданный, почти нелепый упрек в неприличии был предвестником бури: в хорошем настроении Беатрис была сама естественность, о неведомой ей от природы нравственности она начинала говорить только тогда, когда это хорошее настроение улетучивалось. Тони удивленно подняла брови. В отличие от большинства женщин измена любовнику оживляла в душе Беатрис нежность к обманутому и, может быть, даже уважение к нему. И совсем не из снисхождения или сострадания и меньше всего от стыда – понятие еще более далекое от Беатрис, чем приличие, – а лишь из одной благодарности. Именно благодарность, о