то, по крайней мере, спокойно его, Камлаева, принимающими. Должно быть, его ежеутренние и ежевечерние приходы тоже стали для нее частью проводимых врачебных процедур.

Он спрашивал ее, что было сегодня и что говорили врачи, и она отвечала скупо, односложно, убеждая его в том, что истерики ее остались далеко позади, что спокойствие ее нерушимо и уже не всколыхнется ничем и что все необоснованные страхи она оставила. И вновь воцарялось молчание, но и молчание это не тяготило, ничем не походило на принужденное молчание глухих друг к другу людей. Так продолжалось неделю, другую, пока в один из вечеров она не позвала его:

— Камлаев. Как ты думаешь, мы справимся? Ведь если очень стараться и очень хотеть, то нельзя не справиться.

И от этого ее простого и естественного «мы» Камлаеву захотелось поцеловать ее. И он, не говоря ни слова, пересел к ней на кровать, придержал за лопатки, и она опустила голову к нему на плечо. И он подумал, что эта минута оправдывает все его вчерашнее и будущее существование. И ничего не надо больше — ни музыки, ни какой другой гармонии, пусть он навсегда останется глухим, пусть мир летит в тартарары под дешево-сладкозвучные арии итальянских теноров, под мрачные содрогания симфоний лжепророков, предвещающие давно отмененный Апокалипсис, под жизнерадостные танцульки живых мертвецов, обитающих в мировой звуковещательной коммуналке. Пусть от музыки останутся только симулякры, стимулирующие спрос, и пусть музыка вызывает в ком-то готовность к бунту и потребность в свальном грехе, суицидальные настроения, подкожный зуд, пусть от нее останется щекочущая головку полового члена формула, подобная формуле ММДА, участь всех этих белых лабораторных мышей его больше уже не касается. Пусть будет, как будет. Пусть только покоится вот эта драгоценная голова на плече.

— Я вот что думаю, — сказала Нина. — Это просто испытание. Не несчастье, а именно испытание, работа, задача. И все зависит только от наших усилий. И сетовать на то, что нас поставили в такие условия, — просто глупо. Ведь нельзя требовать, чтобы кто-то решал за нас нашу судьбу. Чтобы кто-то за нас делал нашу работу, правда?

— Вот только какую работу делать мне? — усмехнулся он. — С тобой все понятно, бедная моя, но а я- то что из себя изображаю? Какую такую группу поддержки?

— Ну, не скажи, — улыбнулась Нина той своей далекой лукавой улыбкой, и Камлаев похолодел от нежности к этому лукавому зверьку, который проснулся в ней и высунул наружу свою мордочку. — А врачи говорят, что могут меня через неделю отпустить.

— То есть как это? Зачем?

— Домой, если ты ничего не имеешь против. Все, что нужно сделать, они сделали, а вернее, сделают через неделю. И можно будет убраться отсюда восвояси на какое-то время, под неусыпный присмотр, конечно, но все-таки.

То, что ее отпускали под домашний арест, должно быть, дало ей ложную уверенность, что дела ее поправились, что отставание между развитием ребенка и Нининым развитием, о котором говорил неандерталец Дустов, сократилось до минимума, если и вовсе не уничтожилось. Она была в таком расположении ищущего хоть какого-то утешения духа, что малейшее послабление, малейшее ослабление гнета, постоянного напряжения, в котором она пребывала, принималось ею за полное освобождение. Иными словами, она хваталась за любую, пусть даже и ничтожную надежду и раздувала ее до размеров неслыханных, до полнейшей уверенности в своей непобедимости. И она уже была готова верить в то, что младенцу ничто не угрожает. И Камлаев всячески поддерживал в ней эту уверенность: уверенность давала силы, столь ей необходимые, Нина должна была ощущать свою общую, совместную с ребенком неуязвимость.

Осторожно придерживая Нину за лопатки, Камлаев все поражался, как мало усилий от него потребовалось, чтобы все вернулось на круги своя. Еще недавно он изнывал от неизвестности, еще недавно был готов услышать от нее «я тебя ненавижу», а сейчас голова ее лежала у него на плече — как ни в чем не бывало, и как будто Нина и не понимала, что больше Камлаева не любит. Скорее всего «на безрыбье и рак — рыба», и Нина, не в силах выносить одиночества, припала к нему как к первому, кто подвернулся. Другое дело, что больше и подворачиваться было некому, других родных у Нины не было, а Наташа и немногие подруги — не в счет: перед ними и с ними Нина не сорвалась бы, им бы в волосы не вцепилась, и поддержка их так же мало затронула бы ее, как волшебные мантры популярного позитивного психолога, выступающего по телевизору. И пусть Камлаев мог помочь немногим больше, чем волшебные мантры, но общий страх, общее крутящее кишки предчувствие недоброго, которые охватили их независимо друг от друга, сделали свое примиряющее дело. И если был на свете человек, который болел за Нининого ребенка хоть в какой то степени так же, как она сама, то этим человеком был Камлаев и никто другой. И ему нужно было не обмануть Нининого доверия, которое возвратилось как будто само собой, и нужно было ему совершить такое исключительное усилие, которое и в самом деле укрепило бы Нину в ее нестойкой вере, в ее непрекращающейся изнурительной работе, в которую включились все мышцы, все железы, все силы души, вся Нина.

Он встречал в холле клиники и в так называемой «комнате отдыха» и других мужчин, находившихся в таком же положении, что и он: медицинский многопрофильный центр репродукции человека исповедовал те новомодные правила, по которым некоторым будущим отцам разрешалось подолгу находиться рядом с супругами — на любом этапе искусственного оплодотворения или просто беременности. Камлаев знал о западном нововведении, позволявшем мужьям присутствовать и при самих родах, держа кричащую благоверную за руку и наблюдая за тем, как между разведенных ног появляется крохотная, мягкая головка, покрытая смазкой и испещренная синими венами. И многие говорили потом, что эта была наиболее острая, пронзительная минута во всей их жизни — «наиболее потрясающая», как они выражались, и полностью перевернувшая все их представления о мире, — но Камлаеву это нововведение отчего-то представлялось извращением, сравнительно свежим и, как все свежее, похабным, слишком наглым и бесцеремонным. Неужели нужно было столько лет, тысячелетий выпроваживать из комнаты мужчин, заявляя, что их присутствие при таинстве неуместно, чтобы сегодня это самое присутствие разрешить?

Мужчины, с которыми Камлаев пересекался, все больше попадались любопытные, словоохотливые, но Камлаев, отчего-то убежденный, что у них все обстоит в высшей степени хорошо, сторонился этих жизнерадостных, непристойно оживленных крепышей и доверительных разговоров о женах и детях старательно избегал. Казалось, что этим — все трын-трава и что они заявились сюда, как будто на аттракцион — что-то вроде Диснейленда с оплаченной раздачей здоровых, упитанных, розовощеких младенцев.

Почему-то Камлаеву и в голову не приходило, что вообще-то коноваловский центр занимается исключительно сложными случаями и сюда кладут либо женщин, не могущих забеременеть, либо беременных с осложнениями и патологиями, и всем здесь необходима дорогостоящая терапия, а то и вовсе экстренное хирургическое вмешательство.

Почему-то Камлаеву и в голову не приходило, что кое-кто из пациенток ложится и на экстракорпоральное оплодотворение, а значит, ни о каком мужском самодовольстве не может идти речи — скорее наоборот. Но раз эти мужчины с такой легкостью говорили, что женам их через неделю, через две предстоит родить, и возбужденно рассказывали о том, чем будут заниматься с сыном, когда тот подрастет, то это означало одно из двух: либо у них на самом деле все в порядке, либо они чудовищно глупы и до куриной слепоты самонадеянны. Камлаев и помыслить не мог о том, что слух его ловит в первую очередь именно признаки чужого благополучия, а все остальное, заявленное не столь громогласно (обреченное бормотание, вежливый отказ от несносного разговора на щекотливую тему), либо не улавливает, либо отбраковывает.

Не желая оставаться мебелью, статистом при Нине, вся роль которого сводится к пассивному пребыванию рядом, к терапии рукопожатием, он приискивал себе подходящее применение и в итоге не нашел ничего лучшего, как взяться комбинировать ноты. Две, три ноты, не больше; Камлаев предпочел для начала подышать их разреженным, прозрачным воздухом и от долгой отвычки (ведь завязал же он, с музыкой завязал) едва не задохнулся от этого избытка кислорода, как если бы единым махом взлетел на две тысячи метров над уровнем моря. И ему — чтобы не отравиться чистым кислородом — понадобились срочно

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату