сдвинутыми лифчиком грудями).

Теория Фрейда о сублимации всегда представлялась ему неслыханным бредом — во всяком случае, по отношению к собственной, камлаевской, персоне: произведение, дело никогда не шли от чувственной неутоленности. Утверждение о том, что сексуальная неутоленность способна подарить человеку невиданный творческий взлет, не выдерживало проверки на практике; нерастраченная и невыплеснутая сексуальная энергия упрямо не желала трансформироваться в произведение; ни о каком произведении он не мог и думать, пока не пристроит к делу свой «смычок». О каком еще полете, о какой свободе может идти речь, когда только после секса ты и можешь быть полностью, по-настоящему свободным для сочинительства, делания? Неудовлетворенность ограничивает, а вовсе не распрямляет крылья: с «озабоченностью» так и будешь слепо мыкаться в поисках «входа», без простора, без неба, без свободного взгляда вверх… Сублимирующий и в творчестве на что ни посмотрит, увидит одни гениталии.

Чрезвычайно распространенное представление о том, что эрос и так называемое творчество связаны друг с другом по принципу сообщающихся сосудов, нуждается в серьезной проверке. И почему это столяр не сублимирует и просто желает «впарить» подруге после работы, а «художник» непременно обязан сублимировать? Тот факт, что практически все великие страницы и звучания проникнуты чувственными импульсами, совсем не означает того, что их авторы предавались сублимации и вытеснению. Скорее это авторы «Майн Кампф» и прочих «Катехизисов поллюционера» регулярно сублимировали. В результате вытеснения на свет появлялись дрянные книжонки, напечатанные на дешевой бумаге и призывающие к душегубству. И эрос, и любое человеческое искусство растут из одного и того же корня и потому, соприродные, однокорневые, не могут вытеснять друг друга.

Случай Гоголя — с несомненной принадлежностью горним сферам и одновременно мифом (научно- установленным фактом?) о девственности великого писателя — представляется не таким уж и очевидным. Во всяком случае, бредовое утверждение о том, что «закупоренность» телесного низа приводит к визионерству, религиозной экзальтации, божественному озарению, не выдерживает никакой критики. Хотя бы потому, что божественное откровение и благодать нисходят на человека задолго до развития полового инстинкта, задолго до возникновения эротической потребности — в три-четыре года, в пять-шесть совершенно даром. Не в награду за отказ от плоти, за умерщвление ее. Абсолютно на каждого нисходит, и нет ни единого человека, не осиянного в раннем детстве этой самой благодатью, и нет ни единого, не одаренного истинным знанием об устройстве мира и Творце его. Вот тут и возникает ложное представление о том, что сохранение девственности дает возможность оставаться неиспорченным ребенком. На самом деле скверна проникает в душу отнюдь не через гениталии. Через рассудок все-таки. Идиотски истолкованное суждение «человек — мерило всех вещей», представление об обладании материальными благами как о высшем и единственном смысле существования воспринимается рассудком, гениталии здесь ни при чем.

А Юлька тем временем ухватила Камлаева за ягодицы и, придвинувшись, прижавшись, навалившись, корпусом принялась подталкивать его к постели — глаза ее при этом затуманились, «блин, я больше не могу, — как будто самой себе изумляясь, призналась она, — всю последнюю неделю думала о тебе… ну, давай же, давай…» — и так, пока Камлаев, двигаясь вперед спиной, не оказался распростертым на широченном пружинящем лежаке и она с лицом, невольно принявшим выражение свирепой ненасытности, с гримасой, хорошо ему знакомой и потому уже раздражающей, не толкнула его сильно обеими руками в грудь, не оседлала верхом, расправляясь с ремнем, ширинкой и прочими причиндалами… Но вдруг остановилась, что-то разглядев, нахмурившись, и лицо ее даже слегка покривилось от страха…

— Да что с тобой такое?.. Ты чего?.. Тебе что — противно?

— Да с чего ты взяла? — отвечал он, автоматически оглаживая ее напрягшуюся спину.

— Да с того взяла, что ты не хочешь!

— Хочу.

— Хочешь? Да ты на свою морду посмотри! Живее в гроб кладут! Хочет он! А то я не знаю, когда и как он хочет! — Она была камлаевским бесчувствием оскорблена — не отсутствием тех узкофизиологических реакций, каковыми отзывается мужская плоть на мануальную и оральную стимуляцию, а тем, что он все это время (с самого утра) как будто бы отсутствовал и не вернулся к ней даже тогда, когда они плюхнулись в постель… Невидящий взгляд, неподвижное лицо, тупое равнодушие — все это оскорбило Юльку до самой глубины простецкой ее души: ее впервые в жизни не хотели, и разве могла она это Камлаеву спустить? Тот факт, что камлаевский уд, как будто приобретший пугающую независимость от всего остального тела, все ж таки поддался на Юлькины «уговоры» и самостийно вздыбился, а вот лицо Камлаева осталось все таким же неподвижным, еще больше разъярило Юльку, лишь добавило масла в огонь. — Что с тобой?! Что такого со мной?! Что не так?! Да все так! У тебя вот здесь только… — она шлепнула его ладонью по лбу, — все не так! Ну, почему ты не можешь быть человеком, почему ты не скажешь хоть раз по-человечески?.. Разлегся здесь, дрянь, и лежит! И все ему без разницы… ну, все ему без разницы! Как дебилу, у которого торчит, и он даже не понимает, что это такое! Ну, скажи ты — «не сейчас», и все!

— Ну, почему не сейчас? Можно и сейчас.

— Ах ты дрянь, ах ты сука!.. сука! сука! сука!.. — Она била его уже кулаками в грудь, а Камлаев с непроницаемой тупостью, с непроходимым стоицизмом все эти удары и шлепки выносил… — Ну, что же ты такая-то свинья? Сам сказал «приезжай», я все бросила… Я к нему полетела, потому что хотела быть с ним, потому что поверила… он умеет в этом убедить, что ты ему нужна, сука, тварь! Ну, зачем ты тогда сказал «приезжай»? Какого я приехала?! Чтобы смотреть в твои пустые псиные глаза, чтобы видеть, как ты тупишь, по полчаса разглядывая какую-нибудь рюмку в ресторане?! Чтобы смотреть на тебя и видеть, как ты думаешь о жене? Если хочешь быть с ней, то и будь! Но ты-то хочешь и с ней, и со мной! Ты с другим человеком вообще быть умеешь? Уважать его — я уже не говорю любить! Импотент — ну, не можешь — так и скажи! — Юлька слезла, свалилась с Камлаева и уткнулась лицом в подушку.

«Что и требовалось доказать», — подумал он, глядя на свое восставшее и теперь уже постепенно поникающее достоинство. Вопиющий раздрай между этой локальной, местечковой готовностью и общей безжизненностью, пустотой внутри отчасти даже напугал его — «как дошел ты до жизни такой?», — но страх этот был таким слабым, таким относительным, что скоро совершенно стерся, как будто Камлаев его и не испытывал вовсе.

4. «Эй, Бетховен, отвали!», или Вторая песнь невинности, она же опыта. 196… год

— Смена позиции, я сказал, смена позиции!..

От этюдов из «Искусства беглости пальцев», от многочасовой муштры мозг его покрывался будто известковой корой, и извлекаемые Матвеем звуки металлическими шариками стукались об эту непроницаемую оболочку. И бесчувственность эта вступала в гнетущий и даже оскорбительный разлад с той живостью, с той бешеной скоростью, которую развивали его дрессированные пальцы.

— …Здесь не надо molto, здесь надо presto. — Полгода назад сменивший Мирославу Леонидовну Эжен Альбертович — увлеченный садист, гестаповец, которому недоставало лишь монокля и стека, — все натягивал удила, все подхлестывал, гнал и гнал Матвея вперед, приучая и зависеть, и ненавидеть, и терпеть. — Темп! Темп! Темп!..

С этим темпом время тянулось, как на приеме у стоматолога. И, прикованный к табурету, Матвей все пришпоривал себя, вскачь пуская и загоняя двух своих пятиногих, пятипалых лошадей. Отпорхав, отбегав и весь в мыле, добирался он до конца этюда лишь затем, чтобы тут же, без роздыха, без перерыва впрячься в следующий. Все сорок восемь «в форме прелюдий и каденций», они вытягивались в дурную бесконечность, не имеющую обрыва и конца цепочку маленьких мучений, по отдельности вполне переносимых — в совокупности несносных.

Отыграв положенное, завершив все это музыкальное мучительство, получал он незначительную, короткую передышку и, когда деликатный Эжен Альбертович выходил в коридор покурить, принимался молотить по клавишам от края до края. Он еще мог простить им то, что в свое время они лишили его, Матвея, велосипеда и футбола, но нынешнего монашества, которое, по всей видимости, обещало быть вечным, — уже решительно не мог. Об утраченном велосипеде, о футболе во дворе позволительно жалеть,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату