— Я тебя ненавижу. Прости. Я хочу уйти. Я просто не могу с тобой жить, и все.
— Не надо этого говорить.
— Уходи, Камлаев. Я больше тебя не люблю. И чувствую себя очень старой. Как будто все, что было во мне, я отдала тебе, но этого оказалось мало, и я больше не могу любить тебя. Уходи.
— Не надо так говорить. Пойдем домой, Нина. Я очень прошу тебя.
— Возвращайся один. А я поеду в Цюрих, потом в Москву.
— Останься. Ты же сама не хочешь этого. Не хочешь уходить.
— Я уже ничего не хочу. Оставь меня в покое. Все кончилось. Все, что было у нас друг к другу, умерло.
— Да как же ты такое можешь говорить? Я предал тебя. Не здесь, не сейчас, а задолго до этого, вообще. Я не знаю, как это сказать, но я тебя не чувствовал, не видел. И это не прощается, но ты и не прощай, а просто останься со мной.
— Я не вижу в этом смысла.
— А ты и не видь. Мы просто уедем домой… сегодня же… в Россию. И ничего не надо, не надо музыки никакой, заживем просто так, без музыки. Уедем далеко — куда ты хочешь.
— Я не могу жить с таким человеком, как ты.
— А с каким ты можешь? С другим ты можешь? Ну, конечно же, у тебя вся жизнь впереди. Это мне уже некуда жить, а у тебя все впереди, и ты найдешь настоящего человека, у тебя ведь сто тысяч таких возможностей. Хорошо, вот когда найдешь, тогда и уйдешь, но это будет не сразу, а пока что — пойдем домой. Найдешь, но это будет не сразу, потому что пока, извини, я все еще имею для тебя значение. Вот когда меня здесь не будет… — и Камлаев схватил ее за плечи, развернул к себе, взял лицо в ладони… — вот здесь не будет, вот здесь… — он надавливал ей пальцами на темя, на виски… — вот тогда и уходи ради бога, но сейчас я тебе этого не позволю.
— Ты ни во что не веришь, и тебя это устраивает. Ты говоришь, что все изменится, но ты сам в это не веришь. Я не знаю, зачем ты так цепляешься за меня — может быть, из самолюбия или из чувства вины передо мной, из-за того, что ты думаешь, что делаешь мне больно. Дослушай меня до конца. Ты никогда не придавал людям главного, решающего значения. Я знаю, что говорю. Ты никогда не придавал значения ни людям, которых любил, ни самому себе. Ты самого себя считал лишь инструментом, орудием, да. Сквозь тебя текла музыка, и ты был важен постольку-поскольку. Ты — такой человек. И за этой твоей абстрактной любовью к заоблачным вершинам… не будем уточнять, к каким, мне сейчас не важно… любая любовь к любому человеку была второстепенной. И на самом деле, если бы любого человека из твоей жизни исключили, вырезали, это было бы для тебя не смертельно. И с каждым днем я чувствовала это все сильнее и сильнее. Но на самом деле это не важно. Важно то, что ты никогда не верил в то, что нашей любви достаточно, чтобы выбраться из любого тупика. Я-то думала, что наша любовь, она как хвост у ящерицы, и какая бы ни случилась беда, она всегда отрастет заново. А ты в это не верил. Совершенная любовь изгоняет страх. И когда ты пришел, появился, я почувствовала вот такое абсолютное отсутствие страха. От тебя исходила такая огромная сила, такая убежденность в том, что этот мир совершенен, несмотря на всю мерзость и скотство, на огромное количество бездарных, автоматически, по-рабски существующих людей. Ты показал мне, что человеческая жизнь — одно, а жизнь вообще — другое. Что есть жизнь свободная, без страха, жизнь на уровне травы, как ты любишь говорить. Ты защитил меня от всего — от страха одиночества, от общения с людьми, которых я на дух не выносила, от необходимости унижаться, от обязанности соответствовать каким-то глупым стандартам… Я была уверена, что с нами никогда не случится ничего плохого. Потому что рядом со мной был ты. И я понимала, чего ты ждешь от меня. Тебе нужен был ребенок, наследник, сын. И вот я поехала к Коновалову. Говорили, что от него даже старухи возвращаются с ребенком, а я молодая, сильная, здоровая… А в итоге вернулась с пустотой в животе. Ощущение такое, что в тебе убили женщину, все живое там выскребли изнутри. Что бы там ни говорили эти люди на специальных курсах, легче мне не становилось. Они говорили, что материнство — всего лишь инстинкт и что любовь богаче, шире деторождения. Что любовь может жить и сама по себе, без детей, без продолжения рода. Но я в это не верила. Если я не могу дать тебе ребенка, какая же это любовь? Тебя и меня в одном теле не будет — так какая же это любовь? А вот когда ты узнал, что я не могу, что у меня там, в матке, — целый букет, ты с самого начала перестал верить во что бы то ни было. По-настоящему ты ни одной секунды не верил в то, что что-то может измениться. Ты взвесил все рационально и в итоге согласился: ну, нет так нет. Уйти ты от меня не мог — из признательности, из порядочности, но в любом продолжении не было смысла. А все остальное уже не важно. Хотя еще вчера мне казалась, что я готова убить ее. И самое гнусное то, что я ей завидовала. Я представляла, как она говорит тебе, что хочет от тебя ребенка… И что может тебе его дать в отличие от некоторых. А от мысли о том, что она все знает обо мне, все внутри переворачивалось. Но все эти душевные содрогания уже не имели никакого значения. Мне нужно было раньше уйти и не мучить нас обоих.
Он понял, что смертен. Он понял, что может умереть и до того, как сердце его перестанет сокращаться. Он понял, что может умереть и до того, как музыка перестанет течь сквозь него. Как раз об этом отец и говорил напоследок.
— Нина, пойдем со мной. Я не верил, да, я ни во что не верил… Ребенок, он будет у нас. Ты и я в одном теле. Ты мне его подаришь. Я подарю его тебе. Мы будем стараться, и я буду просить. Каждому воздастся по вере его, и я буду просить. Всеми средствами, всеми способами. Как просили безграмотные бабы в старину. Как просит современный уже-не-человек. Я буду просить как все, вместе взятое. Я музыкой буду просить. Полвека на свете живу, но ни разу не подумал, что музыкой можно просить. Я пойду, как темная деревенская баба, к Николаю Угоднику. Я теперь понимаю и знаю, как мне жить. Истина, она проста… Быть готовым отдать за другого больше, чем за самого себя, — вот и вся божья истина. Но это так трудно. Я за другого-то, может быть, больше и не отдам, а за тебя вот отдам. Пойдем домой, Нина…
— …Простите, я могу вам чем-нибудь помочь? — Он вздрогнул, вернувшись к действительности. Он и сам не заметил, как ноги принесли его назад к вокзалу. Он не сразу услышал, что кто-то справляется о его проблемах.
— Послушайте, вы не видели здесь женщину… — повернулся он к предупредительному служителю, — …среднего роста, с темными, коротко стриженными волосами?..
— Да, я видел похожую женщину, но не могу быть уверенным, что это именно та, которую вы ищете. Она уехала поездом на Цюрих чуть более получаса назад.
— А откуда она приехала?
— Из отеля Tamina, кажется. Вообще-то она не очень похожа на русскую…
— Спасибо. Чрезвычайно вам благодарен.
— Может быть, вам нужна?..
Но он только отмахнулся, не дослушав, и поплелся восвояси. По мостовым, политым будто из брандспойта и сверкающим в лучах восходящего солнца. По мощеным узким улочкам игрушечного городка, мимо замковых средневековых стен под футлярным бархатом мха, мимо беленых, перекрещенных черными балками домиков Наф-Нафа… Каким же несносным, отвратительным здоровьем он наделен, какой уродливой, гнуснейшей, нечеловеческой, бесстыдной невозмутимостью, раз его ничто не может вывести из равновесия, раз ничто его не может убить. «Уехала поездом в Цюрих… — бессмысленно повторил Камлаев, — …в Цюрих уехала поездом…» Ему захотелось завыть, запричитать, ударить кулаком в бугристый каменный парапет — чтобы поверить в то, что он, Камлаев, действительно существует, — но в ту же самую секунду он ясно понял бессмысленность всех этих действий. И с огромным опозданием в душу его хлынула та пустота, которую уже не заполнишь ничем, потому что человек, который мог бы эту пустоту заполнить, отдалился от тебя невозвратимо и вернуть его равносильно попытке оживить мертвеца или самому воскреснуть.
Он искал ее в Швейцарии, в Москве, обрывал телефоны общих знакомых, но нигде не мог ее найти: Нина с мстительным упрямством заметала все следы… Еще неделю назад он так бы и сказал — «с мстительным упрямством», — но сейчас ему стало действительно страшно, как в детстве, при первой мысли, что и ты, и родители смертны.
Он был бесконечно далек от несметно растиражированной платоновской идеи о предназначенности женщины мужчине — как раз напротив, весь опыт жизни указывал на то, что исключительной, незаменимой