это, — и брезгливо, как опять показалось, скривившись, врач кивнула на ее междуножье, — чтобы сделать вывод — речь может идти лишь о сохранении твоего здоровья. Ну зачем тебе подвергать себя смертельному риску?

— Потому что я хочу быть матерью.

— Ты не можешь быть матерью.

— Это вы не можете быть матерью.

— Ну вот, начинается. Ты меня еще возненавидь. А я тебе одного желаю — не добра даже, а жизни. Ты хочешь умереть во время родов? Ты этого хочешь? А такая возможность, она не просто не исключена, она должна рассматриваться как наиболее вероятная. Понятно тебе наконец?

— Скажите, сколько я должна заплатить, чтобы оставить ребенка?

— Да ты что, совсем разума лишилась? Кому заплатить? За что? За твое самоубийство? Да ни в одной нормальной клинике тебя не примут на сохранение, никто не станет брать на себя ответственность за такое. Господи, да что же у вас такое с мозгами? А с мужьями? Ну, вот где твой мужик? Ему что, до такой степени насрать на то, что ты сейчас над собой вознамерилась сделать? А врачи кто угодно, детка, но только не убийцы. Тебе абсолютно везде скажут, что оставлять ребенка нельзя. Никто за тебя не возьмется, кроме бабки-повитухи из Олонецкой губернии. У которой на каждые десять родов по три умерших роженицы и на все воля Божья. Я тебя предупреждаю, это нужно сделать сейчас, а не то еще неделя, и будет поздно. Не пытайся победить природу, переделать непеределываемое. Подумай о себе…

Нина что-то говорила, но голоса своего не слышала. И вот она уже перестала что-либо выслушивать и что-либо отвечать, поднялась и вышла прочь из кабинета; ее как будто ударили в самую середину живота — не тем рассчитанным и отработанным ударом, который заставляет избиваемого согнуться в три погибели и, держась за живот, долго восстанавливать дыхание, а каким-то другим тычком, гнусным именно из-за уверенности бьющего, что ничего такого страшного и необычного с Ниной не произойдет, не должно произойти. Едва пустота под Нининым сердцем была заполнена, едва она успела удостовериться в том, что Бог или природа услышали ее, едва она дождалась того, чего давно уже не чаяла дождаться (ноги сами несли ее по направлению к бензоколонке, и, стоя у автозаправочной станции, она все втягивала и втягивала раздувшимися ноздрями восхитительнейший на свете бензиновый запах, что наполнял отогревающей, сладостной признательностью каждую пресловутую клеточку тела), как тут же на этом взлете, уже воспаряя и чувствуя невесомость, она получила вот этот удар: в сокровенный храм, где курился фимиам ее, Нининому, младенцу, вломились с грязными ногами… И это были не люди, не чья-то субъективная воля, не мерзкие козни вот этой красивой и строгой врачихи; тут вступало в свои права нечто безличное, надчеловеческое — та самая природа, которую не победить, как говорила врачиха. Едва только ей было дано, как тут же этот невозможный, нечаянный дар отобрали.

Ей хватило сил спуститься вниз, протянуть гардеробщице пластмассовую бирку, натянуть на себя призрак пальто и, не чувствуя под собою ног, выйти из больницы. В больничном парке она опустилась на первую подвернувшуюся скамью; сил на то, чтобы плакать, выть, проклинать, уже не было.

Очень скоро — череда нелепых, с пространно-уклончивыми объяснениями звонков — через общих знакомых ему удалось узнать, что Нина возвратилась в старую свою квартиру на «Савеловской», в ту, которую уже три года сдавала временным жильцам, живя с Камлаевым на даче или в их трехкомнатной на Тимирязевской. Разумеется, она его видеть не хотела, и его дежурство у подъезда ничего бы не дало: Камлаев и на расстоянии безошибочно чувствовал то глубокое и неподвижное неверие по отношению к себе, которое установилось в душе у Нины. Он, конечно, позвонил ей, откопав старый номер, но трубки никто не снимал, и ему оставалось безвыходно, глухо страдать от невозможности узнать, что с ней происходит. «Да что же это я делаю?» — сказал он себе, как будто спохватываясь, и тут же побежал ловить машину, полетел на «Савеловскую» и вот уже, стоя у Нининого подъезда, безответно давил на кнопку домофона, потом дождался соседей, поспешно объяснился с недоверчиво-подозрительной теткой, чтобы та его пропустила, и, взлетев на четвертый, Нинин, этаж, затрезвонил в стандартную железную дверь. Никто не зашаркал, не подошел, и Камлаев, спустившись, уселся на подоконник между этажами и приготовился ждать — час или вечность, сколько понадобится.

Так он бессмысленно, безмысленно сидел, и вдруг обожгла его мысль, которая не приходила раньше в голову. Она не просто от него ушла, а от него освободилась, и вместо боли, которую он себе в Нине воображал, она испытала сейчас скорее облегчение, и Камлаев для нее стал уже не живым человеком, а призраком из прошлого. Пока что он — отрезанный ломоть, но скоро обратится во все более бледнеющую тень былой любви (их знакомство под мелькание Артуровых кадров из кинопленок 20—30-х годов, Коктебель, Старый Крым, иссохшее Древо жизни, которое не плодоносит две тысячи лет, ощущение камлаевских «сильных» рук, все слабеющее, все более походящее на послевкусие, на вкус той прозрачной, клейкой смолки с вишневых деревьев, который и вкусом-то назвать нельзя, ни сладеньким, ни кислым, настолько он слаб, почти неразличим). Он станет (и этот механизм необратимого превращения уже запущен) еще одним персонажем в коротенькой галерее тех мужских интересных лиц, которые чем-либо взволновали и когда-то задели Нину. Он станет всего лишь одним из прежних ее мужчин, при случайной встрече с которыми она испытает разве что неловкость и покорно отправит повинность дежурного, состоящую из двух-трех обязательных слов разговора. И со временем он будет значить для нее не больше, чем первый ее супруг, Усицкий, о котором она теперь только то могла сказать, что был он «смазливый и неживой». С какой-то снисходительной (по отношению к самой себе тогдашней — несмышленой, маленькой Нине) улыбкой она могла припомнить его «резко оригинальную физиономию», разлет соблазнительных девичьих бровей, свою наивную, по-детски честную в него влюбленность (сродни подростковой влюбленности в смазливую мордашку женоподобной кинозвезды), и это было все, что Нина без усилия способна вспомнить об Усицком. И Камлаева ждет такая же участь.

Он почему-то ни на секунду не задумывался о том, что в Нине столько силы, воли и презрения к ленивым, безвольным слабакам, что она вполне способна жить и одна, независимо от него, Камлаева, для самой себя, самостоятельно. И совсем не руины в Нининой жизни сейчас, не остывшее пепелище, не кладбищенская тоска, а просто временная пустыня, промежуточное затишье, и на этой пустой, ничейной земле поведется спокойное, неторопливое приготовление к новой любви, к новому мужчине. Она более чем имеет на это право. Ей немногим больше тридцати, она похожа на девочку, и это он, Камлаев, а вовсе не она не может, не имеет ни времени, ни сил двигаться дальше. И там, где для него все кончилось, для Нины — лишь маленькая неприятность, и она очень скоро это поймет. А может быть, и уже поняла. А может быть, она все поняла уже в ту ночь в четырехзвездочном Tamina, когда в отсутствие Камлаева подхватила свой кофр и уехала на вокзал, села в поезд на Цюрих?..

Но эта мысль о Нининой освобожденности сама как будто вытеснялась совершенно другими страхами, до мучительности нехорошими предчувствиями, и вот уже блажилось, что с Ниной что-то случилось, такое гнусное, такое оскорбительное, что даже и представить это было нельзя. И он лихорадочно спешил угадать, где Нина сейчас и что с ней происходит. Воображение угодливо подбрасывало отвратительные в своей банальности несчастья. Какой-нибудь подросток со стеклянными глазами и желтой кожей. Наркоман, изнывающий в предвкушении золотого укола. Поджидающий в подворотне и бьющий тяжелым ботинком в пах. Грузовик, сминающий автомобиль, который вылетел на встречную… Три животных мужского пола, колесящих по ночной Москве на тонированной «девятке», разорванное нижнее белье, кровоподтеки и ссадины на внутренней стороне бедер… Предположения-уроды, догадки-ублюдки проносились в его мозгу со скоростью звука. Ни во что из этого он всерьез не верил, но могла она заболеть, что-то было не так с Нининым нутром, яичниками, маткой (профессора говорили о возможных осложнениях), и Камлаев, насилуя память, суматошно перебирал медицинские термины из истории Нининой болезни и старался определить, что скрывается за каждым из них и насколько это может быть серьезно. Тут, конечно, он путался, ничего не понимал, и от этого еще острее был необъяснимый страх, рационально не оправданный ничем, но от того не менее неотразимый. Ему мерещился пожар в Нинином нутре, нагноение, опухоль, воспалительные процессы, неотложная операция и все то, что называлось «осложнениями по женской части». Ему мерещились лихорадка, побелевшее, оплывающее, как свеча, лицо, укоризненные, как у раненой антилопы, глаза, страдальческие и не знающие, откуда ждать помощи… Есть хоть кто-то сейчас рядом с ней? Хоть Наташа, хоть Вера Грязнова, она, кажется, хороший врач, пусть будет рядом с ней, так лучше, а то мало ли что. А Наташа, о, господи, позвонить ей надо было еще вечность назад. Камлаев дернул из кармана пластину

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату